– Ирвиркарна! – закричала я. Не «баба», а как большая. – Ирвиркарна! – во весь свой звонкий голос, пусть все слышат, что я умею говорить, как большая. – Ирвиркарна!

Я, значит, была честолюбивая. С годами это прошло. А жаль. Честолюбие – сильный двигатель. Сохрани я его, я бы, пожалуй, проорала что-нибудь на весь мир.

И как все чудесно было на этом бульваре. Всегда почему-то ранняя весна. Булькают подтаявшие канавки, точно льют воду из узкого флакончика, и вода пахнет так пьяно, что хочется смеяться и топотать ногами, и мокрый песок блестит кристалликами, как мелкий сахар, так что взять хочется его потихоньку в рот и пожевать, и мои вязаные рукавички напитались воздухом. А сбоку, у дорожки, тонкий зеленый стебелек вылез и дрожит. А на небе облака кружатся барашками, как на картинке в моей книжке о девочке-дюймовочке. И воробьи суетятся, и дети кричат, и все это подмечается одновременно и безраздельно, все вместе, и выражается одним возгласом: «Не хочу домой!»

Вот тогда у меня и были эти светлые, шелковые волосы. И теперь вдруг такие же. Странно. Нет, что же тут странного? В этом домике, где петушок ходит по лавочке, это так просто.

Ну, вот теперь надену шапочку, ту, что была на охоте, и побегу на лыжах.

Вышла на крылечко. Вот тут и лыжи, стоят дыбом у стенки. Ни старухи, ни того, охотника, нет. Живо всунула ноги в ремешки, взяла палки, оттолкнулась и покатила по уклону.

Солнце, редкие сухие снежинки. Падает такая на рукав и не тает, а сдувается несмятым кристалликом. И как мне легко. Меня держит воздух, меня несет счастье. Я всегда знала и много раз говорила, что счастье – это не удача, не достижение, счастье – это просто чувство, ни на чем не основанное, ничем не объяснимое.

Вот, помню, было раннее утро. Всю ночь я простояла на коленях, растирая ногу тяжело больного. Я вся застыла и дрожала от жалости и утомления, когда шла домой. И вот, проходя мост, остановилась. Город только что начал просыпаться. На набережной пусто. Только крючница, какую, кроме как в Париже, уж, наверное, нигде не увидишь, – молодая, ловкая, перетянутая красным кушачком, в розовых чулках, выуживала длинным прутом рваные тряпки из мусорных ящиков. Небо, еще без солнца, чуть-чуть розовело на востоке, и легкая, свинцовая дымка, точно растушеванный карандашный мазок на алой пропускной бумаге, обозначала место, откуда прорвутся лучи. Вода внизу не текла, как обычно ей полагается, а как-то крутилась плоскими воронками, словно все на одном месте. Вальсировала. И какой-то тихий звон радостно дрожал в воздухе, – может быть, звон моей усталости. Не знаю. Но вдруг чувство неизъяснимого счастья пронзило меня – чудесно, до боли в груди, до слез. И шатаясь от усталости, смеясь и плача, я запела:

Где б ни скиталась я душистою весною…

За спиной шорох. Это охотник. Вот он рядом со мной. Мне знакомо его лицо, его фигура, движения. Наушники спущены, виден только профиль. Кто же это?

– Слушайте, – говорю, – ведь я вас знаю.

– Ну, конечно, – говори он.

– Я только не могу точно припомнить.

– Да и не надо. На что это вам? Именно помнить-то и не надо…

– Постойте, – говорю я. – Что такое меня мучит? Какая-то фраза… «Осталась последняя до утра». Что это может быть? Что-то противное.

– Ну, не надо, не надо, – говорит он.

Я долго хворала, и у меня плохая память. Но помню – записала: хочу еще раз услышать увертюру «Лоэнгрина», поговорить с одним замечательным человеком и увидеть восход солнца. Но и «Лоэнгрин» и восход солнца были бы для меня теперь слишком сильны. Понимаете? А замечательный человек уехал. Ах, помню последний восход солнца, где-то во Франции. Заря заалела, наливается винным отливом. Сейчас взойдет солнце. Птицы волнуются, щебечут, кричат. Одна какая-то пичуга звонко, настойчиво повторяет по-французски «Вит, вит, вит…»* Торопит солнце. Ждать надоело. Я ей отвечаю, в укор солнцу, конечно, тоже по-французски, раз птица француженка: «Il n’est pas presse».** И вдруг выкатилось – круглое, желтое, точно запыхавшееся и сконфуженное, что запоздало. И главное, не там, где я его ждала и наметила, а гораздо левее. Вылетели мошки, птицы замолчали и пустились на охоту.

Ужасно забавна поэтическая выдумка о том, что птички встречают восторженным гимном восход царственного светила. Это вообще беспокойный, болтливый народ. С какой суетой просыпаются, с такой и укладываются спать, и тут уж гимна светилу не придумаешь. Помню, в Варшаве, на какой-то площади, было такое воробьиное дерево. По вечерам собиралась публика смотреть, как воробьи укладываются спать. Они налетали стаями и крик и хлопотню поднимали на всю площадь. По интонации их щебета можно было понять, что здесь и перебранка, и ссоры, и потасовка, и просто бестолковая болтовня. И, наконец, все успокаивалось, и воробьи размещались на ночь.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги