Зал полон. Свет и предчувствие духоты обняли Юрия. Стол был невелик, сидели за ним тесно, – почти все знакомые Юрию. Он огляделся внимательнее. К удивлению, оказалось, что литературные и другие «сливки», – люди, которых он так назвал, проходя по столовой, – ютятся в задних рядах, а ближе, почти вокруг стола, Юрий увидел степенных кафтанников и несколько молодых малых в косоворотках под пиджаками – явно рабочих.
«Эге, местничество своего рода, – подумал Юрий. – Демократничает Морсик».
Разглядел, впрочем, и задние ряды: нашел Литту. Рядом с ней какая-то дама, лица не видно, только начесы темные, сидит наклонившись. Кнорра Юрий не заметил. Никому бы он уже не удивился. Стало казаться, что непременно все тут, видит он их или не видит.
– Господа, – начал Морсов, – у нас председателя нет, как всегда, мы избегаем всякой официальности, не любим ораторов и стремимся, чтобы наше собеседование не принимало характера прений. Каждый может вступать в разговор, делать замечания, какие ему вздумается, я буду только следить за самым необходимым порядком. Открываю беседу докладом моего взгляда на данный отрывок Достоевского.
«Ну, посмотрим, то ли ты будешь говорить, что тебе следует…» – подумал Юрий.
Морсов говорил то, и, хотя особой новизны сущность его речи не представляла, он говорил красиво, интересно и умно. Немного длинно и непросто, но умно. Начал с того, что это «выдуманное» письмо «самоубийцы
Морсов очень тонко и ярко распространился насчет «непосредственного чувства». Он доказывал, что с ним, с таким, в самом деле, нельзя жить ни секунды, и проникнись им действительно все, – хотя бы здесь сидящие, – они не дожили бы до завтрашнего утра.
– Я знаю, – прибавил Морсов, – многие искренно воображают, что они убеждены в полном уничтожении своей личности после смерти, – и все-таки о самоубийстве не помышляют. Но это-то последнее и доказывает, что они просто над вопросом не думали, этого «завтрашнего нуля» воочию пред собой не видели, а их «непосредственное чувство» находится в противоречии с воображаемым о нуле знанием. Таким образом, я утверждаю, что понятие личности…
«А еще ораторства рекомендовал избегать, – подумал соскучившийся Юрий. – Да ему нет и предлога кончить. Сейчас до христианства дойдет».
Но Морсов христианства едва коснулся, он занесся куда-то совсем в сторону, заговорил непонятнее и круглее, – и кончил.
Никто не сделал никаких замечаний, да и не успел бы, так как слова Морсова тотчас же были подхвачены Питомским. Этот сразу заговорил о вере, о христианстве, об учении личного бессмертия, о проникновенности – и о грубых ошибках Достоевского. Говорил с такой пылкостью, что Юрий даже удивился. Следить за ним трудно, но слушать почему-то было приятно. Юрий видел, как старые дамы протянули вперед сухие шеи и впивались в черненького историка, у которого от волнения все время слетало pince-nez.
Он кончил как-то внезапно, вдруг оборвал.
«Для кого это они? – про себя усмехнулся Юрий. – Ежели для степенных сектантов, то ведь они и так веруют, а если для Раевского, Глухарева, Стасика и Лизочки моей, то на что они надеются?»
Впрочем, сейчас же сообразил: «Ни для кого. Для всех… Для себя. Ведь это же игра!»
Когда Питомский кончил, в ближайших рядах стали двигаться. Откашлялся какой-то молодой малый с широким лицом и приподнятыми бровями, синерубашечник, может быть, рабочий.
– Вы хотите сказать?.. – предупредительно обратился к нему «неофициальный» председатель.
Тот опять кашлянул и отрывисто, хотя без всякой робости, начал:
– Да я вот… по поводу вашей речи. Что же нам так пристально сразу же о смерти думать, нуль там или еще что… Живем мы; ну уж просто, значит, действует инстинкт самосохранения. Скажем, нуль, дознано, скажем… Природный-то инстинкт будет же действовать. Голод, скажем, будет у меня? А если будет, так я стану пищи искать, нуль мне предстоит иль не нуль…
– Ага, – вскрикнул Питомский, уловив только одно. – Значит, по-вашему, дознано, что там нуль? Наука дошла, определила раз навсегда? А где это она определила?
Морсов слабо замахал рукой.
– Позвольте, позвольте, это не по вопросу…