Женщина оставила меня у калитки. Домик, где жили Неходы, стоял близ горы. Ручей протекал у подножья ее по неглубокому овражку позади дома, окруженного ореховыми и персиковыми деревьями. Старая айва росла прямо у окон.
Никого не увидев во дворе и за деревьями, я открыл калитку, пошел по дорожке. Цветы золотого шара поднимались вровень со мной. Под ногами лежали обмытые дождями сланцевые плиты. Две утки булькали желтыми носами в корыте; на деревьях пели птицы. На крыше в накат сушились фрукты. Медовый запах сушки напомнил мне о Викторе: всегда, забегая к нему, я ощущал этот пряный запах.
Я остановился у айвы. Какая-то женщина показалась у окна, вгляделась в меня. Через минуту на веранду поспешно вышла маленькая, сухонькая мать Виктора. Она, узнав меня, заторопилась и приникла лицом своим к моим ладоням. Я ощутил теплоту ее слез. Ее натруженные руки сжимали мои. Мне хотелось успокоить се, но слов не находилось. Я нагнулся и прикоснулся губами к ее платку, волосам-, морщинистой щеке.
Мы сели возле дерева на лавке.
– Как, у него была шинелька-то? – спросила она таким озабоченным тоном, будто этот вопрос больше всего мучил ее.
Я сказал, что тогда еще было тепло и мы обходились без шинелей.
– Под Сталинградом было вьюжно, вьюжно, – говорила она, – нам привозили кино, показывали. Ой, какая там была вьюга!
Скрипнула калитка. По дорожке палисадника шла мама.
Вот она увидела меня, остановилась. Солнечные пятна от листвы легли на нее. Я видел выбившиеся из-под платка совершенно седые волосы матери. Я бросился к ней. Мама не плакала, но все ее исхудавшее тело дрожало, и я ощущал этот трепет сдерживаемого волнения. Мама была такая маленькая, такая обиженная и строгая. Хотелось взять ее на руки и унести куда-то далеко-далеко, где нет проклятого цепкого горя.
Ее руки ощупывали меня – шею, щеки, волосы, руки. Она будто не верила, что я вернулся и она, наконец, не так безжалостно одинока.
Слезы вдруг хлынули из моих глаз. Я обнял мать, как часто делал в далеком детстве, и почувствовал соленый и сладковатый привкус крови от прикушенных губ.
А глаза матери были сухи. Ее душевные силы оказались попрежнему выше. Она, старательно подбирая слова, размеренно и строго сказала:
– Ты стал большой, хороший… Тебе было трудно, Сережа. Трудно, Сережа. Успокойся, успокойся… Так не надо, мой Сереженька, не надо…
Она заставила меня снять гимнастерку и сапоги. Когда я умылся, она подала мне отцовские ночные туфли, сшитые им из шкуры дикого козла.
– А где же отец, мама?
Мать подняла глаза.
– В Крыму, в партизанах… Приезжал человек в станицу от Стронского, ты его знаешь. Тогда отец был жив, а сейчас… не знаю.
– А Анюта?
– Угнали… Последний раз видела ее на погрузке в Анапе.
– А Люся?
– Тоже угнали… вместе с Анютой. – Мама задумалась, встрепенулась. – В комнате неуютно, Сережа. На дворе летом лучше. Ты уж извини, что принимаем у дома.
Вскоре задымил самовар. Запах древесных углей смешался с запахом сушеных фруктов. Я открыл чемодан, вынул консервы, печенье, сахар, хлеб, шоколад.
– Возьмите, мама, это вам.
– А тебе? В дорогу?
За чаем я узнал, что наш дом сжег Сучилин, ставший по возвращении в станицу кем-то вроде помощника военного коменданта, так как станица была прифронтовой и немцы гражданскую власть не назначали.
Перед отступлением, когда от Волчьих ворот прорвалась морская стрелковая бригада, Сучилин сжег десятка два домов, облив их бензином из опрыскивателя «вермореля», употребляемого обычно для борьбы с табачной филоксерой. Случайно остался нетронутым только дом Устина Анисимовича. Сейчас там контора по заготовке лесных фруктов.
– Как же вы жили, мама?
– Приказали мне каждый день в девять утра отмечаться в комендатуре. Каждый день все мы часами стояли у дверей. Полгода – изо дня в день, – мама сжала губы, отвернулась. – А в последнее время… станицу обстреливали с гор наши пушки. Немцы прятались, а мы стояли…
– А кто сейчас в колхозе председателем, мама?
– Бывший бригадир первой полеводческой. Ты его знаешь – Орел Федор Васильевич. Вернулся. Ранен в руку, и в голове осколок. Хозяйствует, но ждет отца…
Я попросил маму рассказать о Николае. Она молча встала, сгорбилась, ушла в дом и принесла отцовский бумажник, вынула из него письмо.
– От хорошего человека с Украины. Нашла-таки я могилку Николая… – Она подала мне письмо.
На линованной бумаге крупным! усердным почерком было написано: