Мы не пошли в Солхат напрямую по шоссе, пересекавшему город, а направились вслед стаду. Два пастуха, старые низкорослые татары в рваной одежде и вооруженные винтовками, согнали коров с обочины шоссе. Коровы с мычанием пошли быстрее к своим домам по многочисленным тропкам, выбитым в молодых полынях и молочайниках выгона.
На боковых улочках города никто не обратил на нас внимания. Запыленные, в неприглядной одежде, мы не возбуждали подозрения. Караулы скрывались в садах. На окраинах, обращенных к лесу, были вырыты траншеи с ходами сообщения, ведущими к домам, использованы как блокгаузы опорных пунктов. В фундаменте домов были пробиты амбразуры, а во дворах под миндальными и абрикосовыми деревьями, покрытыми розоватыми цветами, виднелись танки, накрытые камуфлированным брезентом, умело нацеленные для уличного боя.
Татарки держались по-хозяйски: ходили группами в своих национальных костюмах, громко переговаривались между собой, курили. На всем пути я заметил только несколько русских женщин, проходивших в одиночку, в оборванных платьях, зачастую босиком, не отвечающих на презрительные выкрики татарок. У калиток сидели старики в бараньих шапках и перебирали жилистыми коричневыми руками четки из янтаря.
Празднично разряженные молодые татарки в шелках и цветной обуви и молодые татары в смешанной немецкой форме, вооруженные с ног до головы, бродили по улицам, униженно приветствуя немцев – и солдат и офицеров, которые неохотно и редко отвечали на их приветствия.
– Здесь не только солхатские, – сказал Кариотти, – сюда прибыли татары и из Карасубазара, и из Зуи, и даже из Бахчисарая. В Солхате никогда не было так много татар.
Мы прошли в театр – длинное здание с дымным фойе, где продавались вино и чебуреки. В зрительном зале стулья стояли только в первых рядах, а остальное место занимали длинные со спинками скамьи, выкрашенные так же, как и немецкие танки.
Среди зрителей было мало татар, а больше русские – мальчишки и девушки-подростки, армяне, пришедшие в театр всей семьей с кульками провизии, несколько пожилых русских, одетых, несмотря на духоту, в глухие сюртуки и старомодные платья.
Низкая сцена была обвита яблоневыми ветвями с цветными фонарями по бокам, рампа освещалась электрическими лампами неполного накала.
Первые ряды пока были пусты, если не считать двух немецких офицеров в полевой форме, куривших сигареты и не обращавших никакого внимания на остальную публику. На стене висело объявление: «Курят только немцы».
Мы сели на крайние места предпоследнего ряда, ближе к выходу.
На стенах яркими красками были воспроизведены картинки из пошлых немецких юмористических журналов, выпускаемых для армии, – полураздетые женщины с острыми розовыми коготками и молодые люди с сальными улыбками.
А где-то там, за черным занавесом, разрисованным фашистскими знаками и белыми орлами, находилась Анюта.
Через боковую дверь, шумно разговаривая, вошла в зал группа немецких офицеров, а впереди – высокий, костистый, с длинной прямой спиной, с изнеженным бескровным лицом.
– Это Мерельбан, – шепнул Кариотти. Офицеры уселись. Мерельбан приподнял пенсне и близко к глазам поднес программу.
Он сидел во втором ряду, выставив е проход не умещавшиеся между рядами стульев длинные ноги в горных поношенных сапогах на толстой с шипами подошве и футляром на голенище для кинжальчика.
– Этот кинжал у него отравлен, – шепнул Кариотти, пристально глядя на меня.
Вначале шумно и долго плясали и пели татары, наряженные в кавказские черкески, в мягких сапогах – чувяках.
Во втором отделении ведущий, молодой человек с нездоровым цветом лица, угодливо поклонившись немецким офицерам, объявил вокальный номер, назвав неизвестную мне русскую фамилию. В зале захлопали.
Сукна боковых кулис зашевелились, и на сцену вышла… Анюта. Теперь я не видел ничего, кроме ее лица.
Анюта медленно, чуть поклонившись зрителям и глядя куда-то вверх, подошла к роялю. Она вынула носовой платочек, как-то нервно, с подрагиванием пальцев прикоснулась к губам и невесело улыбнулась.
На Анюте было короткое платьице – такие платья она любила И это темное платьице с белым – воротничком, с длинными рукавами и туфельки на невысоком каблуке с серебряными пряжками как-то примирили меня с ней.
Она запела какую-то неизвестную мне немецкую песенку. Слов я не понимал, но догадывался о смысле их по похотливым улыбкам немецких офицеров.
У меня помутилось в глазах. Мне хотелось кричать.
Кариотти толкнул меня, я очнулся.
Из задних рядов мальчишечьи и девичьи голоса громко закричали:
– «Анюту»! «Анюту»! «Анюту»!
Анюта улыбнулась, кивнула головой пианистке и запела.
Уже при первых словах песни люди на скамьях зашумели, заволновались. Анюта сделала несколько шагов ближе к рампе и продолжала свою песню: