Фесенко меня не узнал. Он поджидал капитана третьего ранга. Пашка, как понял я из его доклада, оказывается, успел заблаговременно пробиться на теплоход, отвоевал каюту, устроился там. Фесенко, захлебываясь, описывал капитану свою ловкость и изобретательность.
Капитан грубовато приостановил его излияния. Пашка выхватил чемоданчик из его рук.
– Я сам бы отнес, Фесенко. – Капитан поморщился. – Что я, барыня в пелеринке?
– Вы устали, товарищ капитан третьего ранга, – предупредительно сказал Фесенко, – разрешите, разрешите мне…
Да, это был все тот же Пашка, умевший услужить сильным.
Мы отвалили в полночь: корабль задержала погрузка каких-то государственных ценностей, вывезенных из Симферополя.
«Абхазия», крадучись, с потушенными огнями вышла из Северной бухты и стала на курс к берегам Кавказа.
Зарево стойко держалось над городом. Рокотала артиллерия, полукружиями вспыхивали зарницы. Прожекторы обыскивали низкое, пасмурное небо.
У меня на сердце было тяжело, хотя я и понимал причины, побудившие командование накапливать силы для удара в удаленных от противника районах, и необходимость разумного расходования сил флотского народа, и нецелесообразность использования специалистов на сухопутье. Сердцу не прикажешь: доводы разума не всегда для него убедительны. Ухватившись за поручни, я не отрывал глаз от Севастополя: «По-сыновнему ли покидать тебя в такую пору?»
Всего двенадцать дней нам пришлось пробыть в батальоне майора Балабана на сухопутном фронте за селом Чоргунем, в одном из секторов обороны крепости.
Здесь мы увидели более организованную оборону, порядок, сплоченность. Мы с Дульником работали в батальонной разведке, успешно ходили в тылы противника, и вдруг нас отозвали как специалистов в авиационный полк майора Черногая, передислоцированный на Кавказское побережье.
С Сашей мы простились в окопах батальона.
И вот теперь мы шли к Кавказу на теплоходе «Абхазия».
Потеряв из виду берега, мы спустились в каюты третьего класса к своим морякам, списанным тоже на кавказские базы: флот передислоцировался, нужно было кому-то оборудовать базы.
Матросы говорили о первых потерях во флоте. Их суровые, сосредоточенные лица тускло освещались электрической лампочкой.
Начали укладываться спать: в дело шли шинели, бушлаты и вещевые мешки. Не раздевались. В море предвидели всякие неожиданности.
Я прилег рядом с притихшим, сосредоточенно о чем-то размышляющим Дульником. В таком состоянии я видел его редко, решил не мешать ему и постарался поскорее заснуть.
Утром я вышел на верхнюю палубу. Пришлось перешагнуть через ноги скромно одетой девушки, лежавшей у иллюминатора. Голова ее, повязанная красной косынкой, лежала на груди болезненного паренька в кубанке. Оба они спали. Лица у обоих были мертвенно бледны.
Два матроса из экипажа теплохода стояли у поручней. Один из них играл на балалайке. Моряки внимательно следили за проворными пальцами своего приятеля. Его игру слушали люди, лежавшие вокруг. Измученные тревогами, качкой и ожиданием воздушного нападения лица их светлели.
Недалеко от нас шел второй транспорт – пароход, выбрасывающий густые (валы дыма. Три эскадренных миноносца, зарываясь в свежей волне, сопровождали нас.
Караван шел в открытом море. В неясной пелене серого неба я старался рассмотреть берега Крыма. Возможно, вон то плоское серое облако над горизонтом есть Чатыр-Даг. Да, это Палат-гора! Она находилась теперь в руках противника, как и вся южная гряда полуострова.
Серые облачка держались над нами и, казалось, цеплялись за наши короткие мачты. Флаг с растрепанной бахромкой бился на корме. Три чайки следовали за кораблем.
– Добрая примета – чайки, – сказал нам вчерашний знакомый, капитан третьего ранга. – Птица деликатная.
Капитан был выбриг до синевы. Вместо шинели на нем была легкая куртка с латунной молнией. Из-под нее виднелся воротник кителя с чистеньким, матерчатым подворотником.
Я козырнул капитану. Он приветливо ответил и, облокотившись о поручни, принялся смотреть в воду.
Серые, сырые облака обсыпали нас мельчайшей водяной пылью. За кормой вилась широкая кильватерная струя. Теплоход покачивало.
К капитану подошел моряк во флотской фуражке и меховой шторм-куртке, поздоровался с ним за руку, стал рядом, закурил трубку. Это был немолодой человек с глубокими морщинами на худом, узком лице, с каким-то недовольным, обиженным выражением глаз. Между капитаном и вновь подошедшим человеком, видимо, возобновился прерванный разговор.
– А то иди ко мне, – предложил капитан, – ты у меня в дивизионе пригодишься. Вот начнем давать духу немцу.
– Не отпустят…
– Рапорт за рапортом – отпустят, – уверял капитан. – Не будет клевать обычным порядком, обратись по партийной линии к Стронскому, тот раньше Адама понимал моряцкую душу.
– К Стронскому тоже надо попасть!
– Стронский – человек доступный. Не какой-нибудь там морячок, что семь лет моря не видал. Стронский свой брат – старый марсофлот. Надо, брат, сработать эту войну так, чтобы никто после войны, – если жив будешь, конечно, – пальцем на тебя не указывал.