После Офелии вторая главная удача в романе — художник М., всю жизнь малевавший эффектные, но банальные, по существу ремесленные пейзажи. Лишь перед смертью отдался он до конца своему призванию и таланту, и в результате явились на свет два-три настоящих шедевра. В изображении этого характера и этой судьбы Гору удалось соединить густой реализм, юмор, сатиру с лирическим и философским накалом — отсюда высокая человечность финала этой, казалось бы, столь заурядной и даже во многом пошловатой жизни. Уже позднее, через десятки страниц, я себя недоуменно спросил: как могло случиться, что одухотворенная, всепонимающая Офелия не почувствовала, не оценила гениальный порыв своего мужа, этого василеостровского Тициана? И сам же себе ответил: очевидно, художник М. настолько сочная, земная натура, что Офелия за время брака невольно погрязла в прозе его жизни!

Впрочем, такова парадоксальная двойственность природы Офелии. Забегая вперед, скажу, что одно из самых сильных мест романа — это гимн слову, который слагает Офелия. Это большой и словно бы самый бездейственный кусок текста, — тем не менее, он производит гигантское впечатление, и это уже прямое воздействие откровенной поэзии. Да, Поэзии, хотя была очень близка опасность, что «сопряжение далековатых» фактов и образов, из которых соткана ткань этого десятка страниц, могло стать риторикой, превратиться в манерный перечень, с изысканным литературным кокетством записанный инвентарь бытия — бытия сегодняшнего, вчерашнего, завтрашнего, от сотворения мира, со всем, что сюда может войти: наука, искусство, труд, природа, фантазия, имена и свершения гениев и пр., и пр. Опасность была близка, но Гор ее преодолел: эти страницы романа читаются с волнением.

В заключение скажу, что Гор этим романом завоевал новую высоту в том мире, в котором он последние годы работает».

Мне особенно приятно было это сказать, потому что как раз в последние десятилетия мы с Геннадием сравнительно редко встречались. Не оттого, что охладели друг к другу, — нет, просто, как это часто бывает в пожилом возрасте, не хватало времени для общения… Но, даря нам с женой свою книжку о Константине Панкове, Гор написал:

«Дорогим Лёне и Тане, самым старинным и самым любимым моим друзьям».

Когда-то у нас с Гором был один общий старинный друг — Люся, Евгений Глейбер. Глейбер жил рядом со мной, в соседнем доме № 47 по 4-й линии Васильевского острова, нигде не учился (в смысле высшей школы), но был начитан и образован, писал утонченные стихи и поэмы, которые нигде не печатал, и был для нас бесценным советчиком. Правда, его не удовлетворял мой переход от орнаментальной к суховатой прозе, и он настоятельно советовал учиться не у Стендаля и Мериме, а у Диккенса. Увы, мой любимый Диккенс был для меня как учитель недоступен…

Глейбер был женат на студентке, маленькой, худенькой русской женщине, у них был ребенок, дочка, которую жившая с ними бабушка (теща Глейбера) учила подойти к отцу и сказать ему: «Жид, жид!» Кротко улыбаясь, Люся рассказывал, что он даже не сразу понял, когда дочка подошла и сказала: «Зи, зи!» Потом Глейбер расстался с этой женой и женился на крупной блондинке, работавшей в Институте Севера, и сам стал писать научные статьи, одну из которых успел до войны подарить мне, но встречались мы уже редко, в основном в Филармонии, куда он ходил с новой женой (почему-то нас не знакомя). Работа его о Миклухо-Маклае у меня сохранилась, равно как и огромный том сочинений Державина с размашистой Люсиной подписью на титульном листе. Погиб он в первую блокадную зиму, у него всегда было слабое здоровье; впрочем, блокада губила и крепких, здоровых людей. Нам с Геннадием очень недоставало потом Люси Глейбера.

В молодые годы у Гора был и еще один близкий друг — Григорьев, о размолвке с которым, дошедшей до драки (!), Гор однажды поведал мне. Но когда он праздновал дома в 1967 году свое 60-летие, среди почетных его гостей я увидел Григорьева, разумеется весьма постаревшего.

Когда у Гора случился инфаркт (примерно в те самые годы), первое, что он мне сказал: «Как я рад, что это случилось со мной, а не с Натальей». Чистая правда! Кроме того, что он был к ней очень привязан, он был беспомощен без Натальи в быту, в повседневной жизни. Кроме того, — повторяю еще и еще раз, — он был сверхъестественно добр. Чего стоила его просьба к трехлетней внучке:

— Если ты хочешь плюнуть в бабушку, лучше плюнь в меня.

Наивность, бытовая его неопытность иногда поражали. Мы сидели однажды рядом на каком-то банкете в Доме писателя. Он налил себе в водочную рюмку лимонада, выпил и крякнул:

— О, винцо-то ничего! — Вгляделся в этикетку на бутылке и тихо сказал, как бы извиняясь: — О, да это квас…

У Геннадия было двое детей — сын и дочь, много внуков и правнуков, и ему уже было трудно в этом тесном семейном кругу в маленькой квартирке в писательском доме на улице Ленина. Но получить квартиру побольше, а еще желаннее — отделить семью сына, он так и не успел.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже