Когда на столе появились свежий хлеб, и окорок, и творог, и масло, и мед, и горилка, Безбородько сам взялся за старинную, зеленого стекла, бутылку, которую почему-то называл жбаном, наполнил чарки, выгнул гусеницы бровей и заговорщицки изрек:
— Вот и встретились, пан, в желанное время!
«В бойню, а не в желанное время», — хотел ответить Магазанник, но промолчал, так как на морде и синих губах нового правителя было столько злобного самодовольства, что не дай бог задеть его.
Безбородько, чокаясь, провозгласил:
— Опрокинем же, паны, эту отраву за нового старосту.
— За какого старосту? — оторопел лесник в недобром предчувствии: беды не ищут — она сама тебя находит.
— За тебя же, за тебя, пан и высокоуважаемый благодетель! — засмеялся Безбородько. — Разве мы не знаем, как старое веретено умеет пряжу прясть?
Страх сразу приморозил Магазаннику лицо и нутро. Вот и попала душа на чертовы жернова.
— Что-то я не помню, когда меня избирали старостой.
Оникий не заметил, как помрачнел хозяин, подбадривающе хлопнул его по плечу:
— Так завтрашний день запомнишь — на сходе изберем тебя старостой! Дождались-таки своего! Постарались и дождались! Как оно теперь на душе?
Лесник, давясь словами, умоляюще взглянул на Безбородько.
— А что, Оникий Иванович, если я не хочу быть старостой?
— Ты не хочешь быть старостой?! — Между облысевшими веками с удивлением и раздражением округлились глаза змееяда. — Это, пан Семен, не послышалось мне?
— Не послышалось, — ответил тот тверже.
Безбородько надулся, как индюк, поднялся из-за стола, бросил свою тень на Магазанника и выкатил из груди клубок возмущения:
— А кем же ты, пан и благодетель, хочешь быть в теперешнюю завируху? Какие у тебя замыслы и намерения?
— Хочу быть обычным пасечником, каким и мой отец был. Мне и пчела может дать пропитание.
— Пасечником! — зазмеилась язвительность на синих губах Безбородько. — Он впал в детство, хочет теперь жить отшельником… Не выйдет, голубчик, сиднем сидеть и лежнем лежать! Не то время! — так и пышет угрозой его разбойничье лицо.
— Угу, — подал голос и крайсагроном, что даже пыхтел, безбожно уплетая окорок; где только у него, обжоры, помещается он? Вот так и разделает все до косточки.
— Почему же не выйдет?
В голосе Безбородько заклокотала желчь:
— Еще не догадываешься? А кто должен быть помощником немецкой власти? Ты подымал над этим своими верчеными мозгами? Не Дон-Кихот ли заморочил их? — ткнул пальцем-обрубком в книгу.
— Пусть те, кто помоложе, помогают новой власти, а меня уже хвори одолели.
— Что ты вздор несешь? С молодицами заигрывать он еще здоров, а тут… И куда твоя былая нахрапистость подевалась?
— Время и война надломили ее, — и так и сяк упирается и отговаривается лесник. — Время и камень точит.
— Время, какое оно ни на есть, летит на крыльях — лебединых или вороньих — и на плечи человека сбрасывает не перья, а тяжелую ношу, — пробубнил чьи-то чужие слова Рогиня; все на нем и в нем выражало безнадежность, только одни зубы вспыхивали золотым огоньком.
— Что, Семен, тебя лихорадит? — малость поостыв, что-то прикинул Безбородько. — Крестьянская осторожность или страх?
— Хотя бы и страх.
— О былой фортуне войны вспоминаешь?
— И от нее осталась память: еще и до сих пор ее колокола гудят в ушах.
— И напрасно. Кайзеровскую ошибку Германия не повторит. Неужели ты не видишь, как теперь текут политические воды и какую силу имеет Гитлер? Вся Европа уже дрожит перед ним, а он не только на Москву, но даже на Индию нацелил глаза и танки. Ему история записала на своих скрижалях победу. Вот закуем большевиков, и ты за усердную работу на немцев заграбастаешь хутор своего отца. Герасимом Калиткой, правда, и при немцах не станешь, но хутор добудешь. Тогда можешь днем пасечничать, а ночью досматривать мужицкие сны.
— Не хочу я ни хутора, ни должности старосты.
— Угу! — уже с любопытством взглянул на Магазанника Рогиня, у которого работали не только челюсти, но и ежик щетинистого, подбитого сединой подбородка.
Безбородько на минуту умолк, нацелил на лесника свои шершни и ударил, как ножом:
— Постой, постой, старая лиса! А тебя, умника, случайно большевики не оставили в подполье? Если так, я сам намылю петлю и заарканю твою шею. Помнишь, как это делалось при Скоропадском в державной страже?
Страшная угроза и воспоминания о прошлом выжали на лбу Магазанника холодный пот. Хотелось бросить в глаза шляхетному выродку: «Ешьте, жрите, гости, мой окорок, но не торгуйте моей жизнью». Но, склонив голову, сдержал себя, зная жестокосердие Безбородько. Верно, навсегда связал их черт своей веревочкой.
Не дождавшись ответа, Безбородько зловеще понизил голос:
— Видно, ты недаром когда-то обозвал Гитлера таким словом, за которое теперь гестапо растерзало бы тебя в кровавые клочья.