Старшая сестра, стройная, и вправду как тополь, идет к полукопне, достает из затененного места косарский кувшин, заткнутый не затычкой, а яблоком, достает белый узелок с харчами и несет бойцам.
— Пейте. А это возьмите на дорогу. Знали бы, что встретим вас, прихватили бы из дома чего-нибудь повкуснее.
— Спасибо, милые. — Кириленко вдруг настороженно поворачивает голову: впереди заскрипели колеса.
— Это, кажется, Евдоким Гуржий куда-то спешит, — привстав на цыпочки, узнает односельчанина младшая сестра, у которой на точеных икрах стерня оставила царапины и капельки крови.
На дорогу выезжает скрипучий пароконный воз, на нем покачивается костлявый дядько; года пригнули его плечи и пеплом седины пригасили свешенный огонек бородки. Увидев военных, дядько поднимает над головой соломенный брыль, придерживает коней и хмуро здоровается. На возу нет ни косы, ни жерди, ни веревок, — видно, не на жатву собрался.
— Далеко, дядечка? — спрашивают девчата.
— Куда в такое время далеко заедешь? Разве что к безносой, — словно сам себе говорит человек. — Так до нее теперь и рукой подать. Соседями стали, можно сказать. — На его желтых белках лихорадятся зеленые яблочки глаз. — В город, на базар, погнала жена. Хотя какой теперь базар? Дурная баба, дурная и песня ее. Вот так. Но должен слушать, если у тебя в хате не хозяйка, а гвалт на все село и два хутора.
Девчата многозначительно переглянулись между собой, а дядько Евдоким продолжает:
— Это у запасливых жен что-нибудь да есть в доме, а у моей всегда в хате ненасытное помело подметает добро. Вот и сейчас — хотя бы тебе щепотка соли была. А как без нее проживешь? Так вот и послала моя бестолковая в город. — Затем рукой дотягивается до затылка и говорит: — При новой власти совсем без соли живем. Вот так. А кое-кто додумался минеральные удобрения разводить в воде и этой водой заправлять еду.
— Это правда? — с изумлением вырвалось у Данила.
— А зачем же мне врать? Я же не какой-то… истинную правду говорю.
— Так это ж отрава!
— Если нет соли, то и отрава пойдет в ход. Вот так.
— Как оно в селе? — спрашивает Кириленко. — Не трогает новая власть?
В неспокойных глазах дядьки Евдокима отразился испуг, он пригасил его выгоревшими ресницами.
— Да еще не трогают. Мы никому ничего, так и нам пока что ничего. Вот так.
— Так вы никому ничего?.. — от неожиданности даже растерялся лейтенант.
— А что мы можем сделать, коли так подешевела жизнь: что тьфу, что жизнь — все равно? — Дядька Евдоким не то тьфукает, не то вздыхает и уже начинает будто оправдываться: — Если бы у меня было хоть три головы, то меньше думал бы об одной. Эге ж! Ибо какое теперь время? Бога бойся, а черта опасайся. Но-о! — И тут же бросает через плечо: — А вам, хлопцы, не советую при оружии идти — ведь теперь недолго и до греха. Кидайте свои железяки и где-нибудь приставайте в примаки, а то оно уже так… Но-о!
— «Мы никому ничего…» — оторопело и возмущенно повторяет Кириленко слова дядьки. Или хитрит этот осторожненький, или так и думает прожить, как жук в трухлявом пне?
— Его нелегко раскусить: он всегда такой, крученый-верченый… Вот так, — насмешливо повела взглядом старшая сестра. — А теперь прямо трясется от страха. Вы в село не идите, а то сейчас все может быть.
— Эге ж, не идите, — с грустью повторила младшая, зарделась и веночками ресниц прикрыла глаза, потому что с нее не сводит зачарованного взгляда притихший Ромашов.
— Как тебя, девушка, зовут? — наконец не голосом, а одними губами спрашивает он.
— Олесей, — еще больше пламенеет девушка. — Олесей Заднепровской.
— Если останусь живым, непременно возвращусь в ваше село.
— Возвращайтесь… Мы вас будем ждать, — и вздохнула, и смущенно поглядела на сестру: не услыхала ли та ее первых слов, сказанных парню?
Они прощаются со жницами и снова глухими дорогами идут на восток, идут золотом степей, в печаль пшениц, в перезвон подсолнухов и седую безнадежность полыни. Когда же отзовется хотя бы пушечный гром? Но вместо него откуда-то послышался свиной визг.
— Тоже кто-то в город базаровать едет, — говорит Ромашов. Он остановился, зачем-то оглянулся, и добрая улыбка затрепетала на его потрескавшихся губах.
— Кого же это вспоминает хлопец? — добродушно шпыняет Кириленко. — Ее или наваждение?
— Наваждение.
— Славная доля кому-то растет, если не обездолит ее время…
И вдруг за наклонной стеной высоких подсолнухов они наталкиваются на немцев, тут же примостивших свою машину. Двое из них весело возятся возле забитого поросенка, а третий, с автоматом на шее, расстилает пестрый брезент, который должен послужить столом.
Это было так неожиданно, что на какое-то мгновение все окаменели.
Потом Данило и автоматчик одновременно ухватились за оружие, одиночный выстрел слился с очередью, и немец, застонав, выпустил автомат из рук, упал на брезент, а Данило, еще слыша над самой головой свист пуль, дослал в патронник патрон. В разные стороны бросились те, что возились возле поросенка, и замертво попадали на землю.
Все это произошло в одно мгновение, — не успели даже развеяться сизые винтовочные дымки.