Слова «нескончаемый», «незапамятный», «неутомимый», «круговорот», «извечный», «великий», «потоп» звучат чуть ли не как рефрен. «...Люди охотились на сайгаков Моюнкумской саванны. В том утраченном мире, в далёкой Моюнкумской саванне, протекала великая охотничья жизнь — в нескончаемой погоне по нескончаемым моюнкумским просторам за нескончаемыми сайгачьими стадами. Когда антилопы-сайгаки, обитавшие с незапамятных времён в саванных степях, с вечно сухостойным саксаульником, древнейшие, как само время, из парнокопытных, когда эти неутомимые в беге горбоносые стадные животные с широченными ноздрями-трубами, пропускающими воздух через лёгкие с такой же энергией, как киты сквозь ус — потоки океана, и потому наделённые способностью бежать без передышки с восхода и до заката солнца, — так вот, когда они приходили в движение, преследуемые извечными и неразлучными с ними волками, когда одно спугнутое стадо увлекало в панике соседнее, а то и другое и третье, и когда в это поголовное бегство включались встречные великие и малые стада, когда мчались сайгаки по Моюнкумам — по взгорьям, по равнинам, по пескам, как обрушившийся на землю потоп, земля убегала вспять и гудела под ногами так, как гудит она под градовым ливнем в летнюю пору, и воздух наполнялся вихрящимся духом движения, кремнистой пылью и искрами, летящими из-под копыт, запахом стадного пота, запахом безумного состязания не на жизнь, а на смерть, и волки, пластаясь на бегу, шли следом и рядом, пытаясь направить стада сайгаков в свои волчьи засады, где ждали их среди саксаула матёрые резчики — то звери, которые бросались из засады на загривок стремительно пробегающей жертвы и, катясь кубарем вместе с ней, успевали перекусить горло, пустить кровь и снова кинуться в погоню; но сайгаки каким-то образом распознавали, где ждут их волчьи засады, и успевали пронестись стороной, а облава с нового круга возобновлялась с ещё большей яростью и скоростью, и все они, гонимые и преследующие, — одно звено жестокого бытия — выкладывались в беге, как предсмертной агонии, сжигая свою кровь, чтобы жить и чтобы выжить, и разве что только сам бог мог остановить и тех, и других, гонимых и гонителей, ибо речь шла о жизни и смерти жаждущих здравствовать тварей, ибо те волки, что не выдерживали такого бешеного темпа, те, что не родились состязаться в борьбе за существование — в беге-борьбе — те волки валились с ног и оставались издыхать в пыли, поднятой удаляющейся, как буря, погоней, а если и оставались в живых, уходили прочь в другие края, где промышляли разбоем в безобидных овечьих отарах, которые даже не пытались спасаться бегством, правда, там была своя опасность, самая страшная из всех опасностей, — там, при стадах, находились люди, боги овец и они же овечьи рабы, те, что сами живут, но не дают выживать другим, особенно тем, кто не зависит от них, а волен быть свободным...»[39]
Таков теперь был айтматовский стиль, в чём-то напоминавший стиль Фолкнера периода «Шума и ярости». Таким предстал у писателя мир, который он увидел текучим и неостановимым, эклектически-многослойным, кричаще разнообразным и противоречивым, но всё же единым в своей гуманистической сути. Необычен и внутренний ритм романа, — то созерцательно-философский, то вихреобразный, то нежно-лирический, в духе раннего Айтматова. И лежит на этом мире печать обречённости, фатализма, вечной круговерти, хаоса и безостановочного движения.
Но, может быть, именно в этом и состоит полнота, красота жизни? По художественной логике «Плахи» получается, что нет. Автору-творцу хотелось бы гармонии и некоего вечного жизнеутверждающего порядка, ясности гуманистического смысла. Так ведь нет его. Отсюда и вселенская грусть, трагизм мироощущения. А в последнем, предсмертном романе «Когда падают горы (Вечная невеста)» он только усилился. То были словно бы поминки по утраченным иллюзиям и разбитым надеждам, некий прустовский поиск утраченного времени. Но об этом дальше.
СКОРЕЕ РУССКИЙ, ЧЕМ КИРГИЗ?
О билингвизме Айтматова
Кентавр, мыслящий Сфинкс, писатель-билингв, король слова, художник с двойным мышлением, человекоконь... Всё это — об Айтматове. Русский критик Аннинский одну свою статью об Айтматове так и назвал: «Скачки Кентавра».
Так сложился уникальный образ киргизского писателя, художника сугубо национального, но начавшего свой творческий путь на русском языке («Газетчик Дзюйо», 1952 год), затем перешедшего на киргизский, а после повести «Прощай, Гульсары!» (1967 год) почти полностью вернувшегося к русскому. Таким образом, Чингиз Айтматов в равной степени принадлежит и киргизской литературе с её относительно непродолжительной историей становления и развития, и литературе русской с её богатейшими многовековыми традициями, накопленным художественно-эстетическим опытом, богатой стилевой палитрой.