— Что это у нас трубка не повешена?.. — и я хватала мокрыми, наскоро обтертыми пальцами трубку, чтобы крикнуть: «Да, Женечка! Конечно, Женечка!» — и снова броситься прочь. Слуховой аппарат ее пел и попискивал, она ничего не замечала.

— Ну что она говорит? — спрашивал на ходу кто-нибудь из домашних.

— Сейчас послушаю… Про какую-то Софью Сергеевну, как та летом ездила в санаторий и какие там были розы… розы, говорит, были красные, а листья у них зеленые… на небе было солнце… а ночью — луна… а в море — вода… кто выкупался — выходит из воды… и переодевается в сухое… а мокрую одежду сушит… а вот спросила, как мы живем. Хорошо, Женечка! Я говорю, хорошо, Женечка! Хо-ро-шо! Да! Передам! Передам!

Одни мы у нее были на свете.

Но настал день посреди зимы, когда потрясенная до глубины души Женечка, нахлобучив остатки своей боярской шапки и вооруженная растрескавшимся посохом, появилась на пороге с длинным голубым конвертом в руках.

В конверте ворочались и гудели слова о том, что Женечка не одна на свете, что вот тут, совсем рядом, рукой подать — за холодным заливом, за сосновым шумом, за дугой зеленых льдов, в заснеженном городе Хельсинки — бывшем Гельсингфорсе — в крутоверхом доме у веселого камина живет и улыбается потомство Женечкиной любимой, давно потерявшейся сестры, что потомство это ждет не дождется, когда милая тетя Эугения взойдет под высокую кровлю, падет в гостеприимные полуфинские объятия и возложит цветы в целлофане на могилу своей дорогой сестрицы, покоящейся на чистеньком финском кладбище.

Мы провожали Женечку на вокзале, смущенную и напуганную, словно Золушку, садящуюся в карету из тыквы, запряженную мышами; к груди она прижимала парусиновый чемодан с зубной щеткой и сменой белья; мы как-то видели это белье, когда Женечка на даче, на берегу озера, на рассвете делала доступную возрасту гигиеническую зарядку. Оно состояло из холщовых прямоугольных полотнищ, тщательно состыкованных прочным, вечным швом: ни вытачек, ни оборок, ни каких-либо портновских шалостей не знало это суровое, солдатское белье — лишь пустые, крепкие полотнища, как белые листы повести о честной, трудовой, с пользой прожитой жизни.

Мы встречали ее через месяц на том же вокзале, бегали вдоль поезда и не находили. Из вагона вышла важная старая дама с бровями черными, как у падшего ангела, с густо нарумяненными щеками, в пышных мехах и в достойной, приличной возрасту шляпке. Носильщик нес душистые чемоданы. Кто-то узнал Женечку по ортопедическому ботинку.

— Ну что? — спросили мы.

— Там есть все, — сказала она. И пошатнулась.

Мы увезли ее к себе и отпоили чаем.

Теперь каждую весну Женечка уезжала в Финляндию. А после, летом, она, сияющая и обезумевшая, счастливая и молодая, выращивала в благоухающем, воспрянувшем дачном саду неслыханные цветы, выросшие из финских семян. Над цветами на веревке развевалось Женечкино кружевное белье, небесное и лимонное, а в ее комнате на полочке громоздились предметы невероятные: духи, губная помада, лак для ногтей. И розы, красные розы, капризничавшие много лет подряд, внезапно расцвели под Женечкиными руками, торопливо выстреливая все новыми и новыми бутонами. Должно быть, финское удобрение помогало.

Женечка ловила нас на крыльце и в саду, возбужденно совала уже тысячу раз виденные фотографии: Женечка в гостиной на финском диване, Женечка с двоюродным внуком — новым обожаемым воспитанником, трогательно прильнувшим к ее руке (как ты, Женечка, сказала, его зовут-то? Коко или Пупу?), Женечка в столовой за обедом — зеленый лист салата и две травинки:

— Очень экономные. И строгий режим.

Мы поглядывали на Женечкины запоздало начерненные брови и зевали, слушая ее баллады о неслыханном богатстве рыбных магазинов:

— Женечка, а килька в томате там есть?

— Нет, вот кильки я там что-то не видела.

— Ну то-то. А паштет «Волна»?

— Вроде нет.

— А ты говоришь! Далеко им до нас! Вон, у нас все полки им завалены!

И доверчивая Женечка принималась возражать и доказывать.

— А куда ты там ходила?

— Да я все дома. С внуком сидела.

— А они?

— А они пока на Азорские острова съездили. У них уже билеты были заказаны, — оправдывалась она.

И пока родственники валялись на океанских пляжах, влюбленная Женечка с упорством сумасшедшего садовника поливала, окапывала и лелеяла новое юное деревце и рисовала на голубой бумаге знаки варварского алфавита, чтобы мальчик встретил загорелых родителей русским стишком или труднопроизносимым приветствием. А вернувшись в Ленинград, она принималась писать открытки, выбирая покрасивее: с букетами, с золотыми петербургскими мостиками, с Медным всадником, которого ее родня принимала за Кропоткина. И новая любовь, которой никогда не поздно прийти, шумела, бушевала и захлестывала ее с головой.

И мы поверили, что Женечка бессмертна, что молодость возвращается, что не погаснет однажды зажженная свеча и что добродетель, что бы мы о ней ни думали, все-таки когда-нибудь да вознаграждается.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже