Как дирижер, снижающий звук, Юрка сделал жест, утишающий споры. Он имел сказать существенное — что смертность ребенка при доношенной внематочной составляет до восьмидесяти пяти процентов.
— И смертность матери, кстати сказать, ты это знаешь, Антон, тоже немалая, тем более как в этом случае — плацента на кишках!
Что было ему объяснять? Что я не с процентами, а с Екатериной Семеновной и ее ребенком имел дело? Что не проценты сожрали ребенка, а нерасторопный ассистент?
— И наконец, — сказал Борисов с торжеством эрудита, — учти, старик, пятьдесят процентов внематочных детей родятся не-пол-но-цен-ными. Так что евгеника — а это, старик, не глупость и не лженаука, поверь трезвому моему уму — вообще бы считала сохранение плода, зародившегося и возросшего в столь неблагоприятных условиях, не-ра-цио-нальным!
Я и тут еще сдержался. Это кому же оценивать, быть ребенку или не быть? Ах, мыслящие решат? Одни делают, другие мыслят и решают? Одни принимают жизнь — в слизи, в крови, в муках, а другие, значит, решают, быть ей или не быть? А с человечеством — как? Что решим с человечеством? Сколько жестокости, глупости, вплоть до пыток и унижения себе подобных, на счету у человека и человечества — так что ж, уничтожить его? Отслоим-ка его от Земли, лишим питания и воздуха, выскребем Землю до каменистой мантии, а потом, спустя миллиарды лет, нарастет авось новый гумус, и, как знать, может, следующее человечество окажется удачнее? Пространств у нас много, и планет, и звезд, и вселенных, евгеника — не дура, благоразумие — не пустяк.
Но это и все, что мог я сказать. Не было, не было у меня железных доводов, чтобы доказать, что альфа-частице необходимо извиваться, продираться сквозь железобетонный ядерный барьер, прокапывать ход сквозь миллиарды лет, что жизни необходимо зародиться на каменистой «безвидной» Земле и, огражденной тонкой пленкой озона от беспощадного излучения, бороться. Не было и нет у меня этих железных доводов, как нет их, когда убираешь с улицы из-под колес машин выводок слепых котят и тем множишь их мучения. Как нет этих доводов и тогда, когда спасаешь покалеченную собаку в чужом городе.
Борисов продолжал что-то вещать пространно и самодовольно. И тогда я выругался, безнадежно и грязно, и ушел от них от всех, слышал, что они ищут меня, но не хотел никого видеть. Одно я знал наверняка: слон Хортон раздавил хрупкое птичье яйцо. Раздавил. И был кругом позорен и не прав.
Дягилева, кстати сказать, родила, сама родила здорового крепкого ребенка. Схватки стали сильными, и ребенок развернулся правильно. И упрекать следовало уже не ее, а меня — за тайное раздражение и торопливость. Женщины в таких случаях говорят: судьба. Или же: не судьба. Очень удобно: не надо напрягаться, мучиться и испытывать чувство вины. Ребенок родился — и все тут. Интуиция? Случай? Лежал поперек — развернулся как надо.
А студентка, которую, поглощенный Катей, выпустил я из-под ревнивой опеки, все-таки дала любящим родителям отвести себя на аборт уже в другую больницу — видимо, и это было правильно.
Я совсем ушел в хозяйственные дела. И хоть консультировал по-прежнему, но как-то больше вслушивался в мнения других.
В журнал я так и не написал. Написали мои ассистенты — в том числе и тот, проворонивший девочку. Ребенка он проворонил, но, оказалось, обладал даром слова и большими познаниями в теории повивального дела. Научный журнал, правда, все его красоты выкинул, оставил голую информацию, и так оно звучало даже достойней.
Однажды в вечерние часы моего дежурства зашла ко мне коллега из другой больницы, сделавшая у нас в тот день аборт. Ну, то да се, слово за слово. Посетовала она на соседку в палате, немолодую женщину, мать уже взрослых детей, терпеливую жену давно равнодушного мужа. Поздняя ее беременность у всей семьи вызвала неловкость и раздражение. И вот женщина послушно пошла на аборт — да и кто, в самом деле, рожает в ее возрасте, в пятьдесят-то лет? В короткое утро перед абортом женщины и познакомиться не успевают — не до того. Ее и не заметили: немолодая, тихая, молчаливая. А после аборта начала эта женщина плакать: сначала тихо, скрываясь, а потом уже чуть не в голос, с причитаниями.
— И скажите ж, целый день! — удивлялась моя коллега. — Мука мученическая! Уж и валерьянку ей давали. Часа на два умолкла и снова. Душу чертова бабка вынимает, — говорила моя коллега, сама немногим моложе этой бабки. — И «бедное ты мое дитятко», и «нерожденный мой», и «нежданный», и «подаренный», и «прости меня, мать свою глупую»! Такие цветочки лазоревые разводит, думала, так уж и не говорят. Он ведь, выводит, моим утешением и радостью был бы, никому я не нужная — так, убрать, подать, принести, целыми днями одна, телевизор да я, два дурака старых, не нужны — выключат. И «руки-то на себя наложу», и «повешусь», и «зачем я кому нужна!». Климактерический психоз, честное слово!