И вот однажды летним днем, в котором слышалось сдержанное рокотание дальнего грома, на пороге Марининой комнаты возникла седая колдунья с измученным лицом. Серафима Георгиевна усмехнулась невесткиному испугу и протянула ей листок бумаги. Руки Марины задрожали: она узнала уверенный почерк Александра, и Серафима Георгиевна была вынуждена сама прочитать письмо сына. Он писал, что в 41-м году попал в плен, полгода находился в немецком концлагере под Витебском, откуда был переправлен в Германию. Прямо из Германии в мае 45-го его отправили на дальний Север, где он с оледеневшим сердцем возил тачку с раствором, клал кирпичи, голодал и умирал. Спасло его вмешательство знаменитого ученого, под руководством которого он некоторое время когда-то работал в Москве. И не только оно одно. С далеких строек ученых, каким-то чудом выживших, соскребли для работы над атомной бомбой. Сейчас он находится в закрытом поселке в двух часах езды от Москвы. Готова ли она, его жена, разделить все тяготы его жизни, провести годы, может быть, десятилетия вместе с ним за колючей проволокой, терпеть лишения… Когда Серафима Георгиевна дочитала письмо до конца, Марина сказала, что готова. Оставалось только сообщить о своем решении отцу и матери, сложить вещи и ожидать разрешения из Москвы, которое, как писал Александр в постскриптуме, в случае ее согласия не замедлит прийти.

И оно пришло через два месяца. Началась новая глава Марининой жизни, которая требует отдельного рассказа, жизни, которая могла теперь показаться фантастическим сном, если бы не несколько оставшихся на память о том времени снимков, среди них и этот, портрет молодой женщины, сидящей на поваленном дереве… Однажды в воскресенье, за час до начала очередного трофейного фильма, крутившегося в выходной в поселке (сначала кино смотрело начальство, потом его показывали немецким военнопленным специалистам, а после них — третьим сортом — шли свои), Александр позвал Марину прогуляться по рощице, входившей в их зону, огороженную вместе с поселком колючей проволокой. Он захватил с собой новенький фотоаппарат, недавно приобретенный в лавке. Марина искала поляну, где было большое поваленное дерево — сосна. «Ты удивишься, — говорила она, — поляна точь-в-точь шишкинская, я уверена, что всякий раз при звуке моих шагов со ствола сосны скатываются медвежата». Когда они вышли на поляну, Александр Николаевич критически посмотрел на солнце, которое вот-вот норовило зайти за тучу, и скомандовал:

— Встань-ка вот сюда!

— Живот не снимай, — предупредила Марина, — не хочу с животом.

Отец и солнце терпеливо ждали, пока она усядется на ствол поваленного дерева, проведет рукой по волосам, поправит платье.

Вздохнув, Александр Николаевич поднял фотоаппарат, прищурился — и вылетела птичка, взмыла, держа крыло по ветру, и стала уходить за леса, за реки, за горы, устремилась бог знает куда, ко всему прошлому и милому…

* * *

…Теперь я должна признаться тебе, мама, в одной вещи, хотя не пойман — не вор, но скрывать тут нечего, и я готова оправдаться.

Любовь к матери — самое угловатое на свете чувство, и я долго ничего не могла сказать тебе так, чтобы мы поняли друг друга. Ведь дети не знают, на чьи плечи можно переложить часть своей тоски, чтобы ее бремя не согнуло их в три погибели, не знают, что вся дальнейшая жизнь детей, выросших на ветру, будет посвящена медленному мучительному разгибанию из позы утробной в человеческую. Услышав мое признание, ты молвишь: «Геля, как это унизительно, как нехорошо делать такие вещи», но я отвечу тебе так: тьмы низких истин мне дороже. Я мечтала развеять тьму, где таится истина, я хотела знать правду и не подозревала, насколько это невозможно. Правда лепится и там и здесь, куда ни глянь, она разлита повсюду, ее нельзя выкристаллизовать из массы обстоятельств и причин, а я-то хотела получить свой цельный кусок правды, и потому тайком от тебя читала твои старые письма и бумаги. Но изменить ничего было нельзя, что должно было произойти, произошло, уже нельзя было собрать эти письма — отца и твои — и, строго соблюдая очередность в датах, отсылать их обратно до востребования по одному — прочь, в прошлое; начать с последних жестких телеграмм: «Необходимо явиться на суд…» и закончить первой запиской отца: «Марина! После лекций жду тебя на Старом шоссе!» — пускай, получив ее, мама, прежняя мама, бойкая красавица, фыркнет, порвет записку в клочья, развеет их по ветру, уйдет на свидание к другому и не даст мне жизни.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже