…Он все говорил, говорил, как Шехерезада, длинный язык которой спас ей жизнь; язычок пламени, освещавший его прошлое, бежал по бикфордову шнуру, устремляясь к стоящей за кулисами пороховой бочке, способной разнести в пух и прах мою жизнь, только бы я прежде времени не ощутила запах тления шнура и не растоптала пламя ногой, как окурок. Он пытался продлить свою жизнь, ворочая языком, на кончике которого удерживались очень тяжелые, весомые предметы и величины: столичная прописка, четырехкомнатная квартира в Грузинах, большая старинная библиотека, заложенная, как город, еще прадедом, мебельные гарнитуры красного дерева, вывезенные одной из его жен в сороковом году из бывшего польского, а теперь нашенского города Львова… В те времена энергичная женщина решила свить себе гнездышко в его квартире, она надеялась с помощью увесистых якорей из красного дерева посадить корабль этого Синдбада-морехода на мель. И в жилище Викентия Петровича высадился десант из ярких полотен популярного польского художника Матейко, скупаемых, как и мебель, разбогатевшими нашими гражданами у львовян буквально за бесценок, по объявлению в городской газете. Эта Тамара была в восторге от работ польского академика, в которых рассказывалось о временах, когда боги запросто спускались с Олимпа и, как соседи по коммуналке, вмешивались в жизнь простых смертных. Только письменного стола из карельской березы, огромного, двухтумбового, со многими ящиками, доставшегося Викентию Петровичу от отца, не коснулась рука преобразования. Поле привычки постепенно вобрало в себя и это наследство неведомых поляков, подушки и валики бархатного дивана пропитались его собственными снами, рука привыкла ориентироваться в темном, тенистом, как грот, буфете с гранеными витражами на дверцах, пропахшем ванилью, резные книжные шкафы и гардероб пустили корни в обновленный Тамарой дубовый паркет… Но тут началась война, Викентий Петрович после катастрофы с фильмом из режиссера игрового кино перевоплотился в простого фронтового кинодокументалиста, а эта энергичная женщина, как Валькирия, перенеслась в более удобные и роскошные апартаменты ответственного работника одного из наркоматов. Викентий Петрович был рад исчезновению Тамары. На радостях он бесстрашно оклеил прихожую афишами «Пиковой дамы» Мейерхольда и «Оптимистической трагедии» Таирова, между которыми поместил большое зеркало. Обе афиши, по его замыслу, являлись как бы створками триптиха, и каждый раз, когда Викентий Петрович смотрел на себя в зеркало, его овевало странное чувство, будто к нему с двух сторон припадали опальные художники со своими разгромленными спектаклями и театрами, и его собственное отражение, стиснутое афишами, напоминало старинную фотографию человека, снятого на фоне бутафорских античных колонн или развалин Мессины. В большой солнечной гостиной светились лица молодых красивых актрис, даривших Викентию Петровичу свои фотографии и любовь; многие из них уже постарели, некоторые умерли, но на фотографиях они по-прежнему оставались такими же молодыми и привлекательными…
Согласно прогнозам Зои, я могла бы поселиться в этом доме на правах слушательницы сказок его хозяина и даже внести в него кой-какую свою лепту, например, коробку с нитками и иголками. Но что я буду делать, когда ему наскучит рассказывать мне свои истории и дом снова растает в воздухе, как многочисленные корабли Синдбада, описанные Шехерезадой?.. Куда я перемещусь, став очередным персонажем повествования Викентия Петровича, адресованного новой слушательнице… может, тоже превращусь в облачко пара над чашкой бульона?
Викентий Петрович запустил руку в карман пиджака и извлек на свет Божий небольшой стеклянный флакон, оплетенный тонкой золотой паутинкой. Поставил его на стол и со значением взглянул на меня. Необычная, избыточная архаика формы флакона не оставляла сомнений, что эта вещица явилась из глубины времен, когда не было многого из того, что нас окружало. Как не было и нас самих. Этот флакон, покрытый крохотными царапинами от долгого употребления, казался ритуальным сосудом, одной из тех склянок, в каких первые парфюмеры или алхимики, а может быть, и те и другие вместе, хранили свои снадобья. Именно таким я его себе и представляла. Наконец-то я его увидела. Со слов Викентия Петровича я давно уже знала об этом флаконе, хотя, признаться, слабо верила в его существование. Как и в достоверность всей этой истории, казавшейся мне слишком красочной и литературной, — истории гомеопатического бунта Викентия Петровича против суда неправедного и деспотии всех времен. Бунта художника против инквизиции…
Отвинтив крышку флакона, Викентий Петрович капнул из него себе в бокал, потом протянул руку с флаконом к моему.
«Хотите попробовать? Имейте в виду — вы первая, кому я это предлагаю. Вы знаете, что там внутри…»
Я храбро кивнула — да, знаю, и Викентий Петрович капнул в мой бокал с шампанским раз и другой какой-то мутной серой жидкости, на глазах смешавшейся с вином под действием поднимающихся со стеклянных стенок пузырьков углекислоты.