Кузьмич туго затянул ремень, одернул рубаху и осознал себя совсем молодцом — бодрым, легким, ладным. Ощущение было такое острое, что он едва ногой не притопнул, но сдержался, убоявшись лишнего шума. Еще раз, последний, взглянул на спящую жену, подмигнул ей и осторожно, с носка, шагая, вышел из комнаты.
Вообще-то, и подоить корову, и в стадо ее выгнать должна была бы Дарья, но он пожалел ее будить, решив сделать это сам. Во вторую смену она вчера работала, потом постирушки затеяла и легла поздно. Пусть спит, тем более, что она большая этого дела любительница. Кузьмичу все в жене было мило, даже ее склонность поспать. Временами он почти тревожиться начинал по этому поводу. Думалось: вконец, что ли, сдурел, старый хрен, если никаких недостатков в жене не видишь? Должны же они быть, как у всякого живого человека? А вот в Дарье он их не замечал как-то. Что ни скажет, что ни сделает — все хорошо, все ладно. Ну и одурел, успокаивал он себя, что ж поделаешь. Ему от этого не худо, да и ей тоже, пожалуй.
Утро выдалось славное: солнечно, тепло, безветренно. Дом Кузьмича стоял на самом краю села, на пригорке, и со двора было видно далеко вокруг: зеленый, с сизоватым росным отливом склон к речке; буйные заросли лозняка по ее берегам; дорогу, днем белесую от пыли, а теперь потемневшую, увлажненную росой, деревню Карповку с длинными белыми прямоугольниками скотного двора и кирпично-красным пятном полуразрушенной церкви…
Дом, двор, хозяйственные постройки, огород и сад и эти дальние, до самого горизонта, дали являлись для Кузьмича единым целым, которое нельзя поделить, проведя границы. Все ему было здесь одинаково внятно и дорого: и пара молодых, крепеньких, круглокронных яблонь недалеко от крыльца; и клочок бурьяна у забора, где желтел донник с сурепкой и пижмой; и речка, и блекло-зеленое пшеничное поле за ней: и клочки тумана в ложбинках; и оранжевый трактор, ползущий по дороге; и едва уловимое, синее облачко дыма над ним… Да и самого себя Кузьмич не смог бы вычленить, отделить от окружающего. Вокруг лежал мир, без которого он не представлял себе жизни, но и мир этот без него, уверенно чувствовал Кузьмич, тоже был бы неполным.
После росистой свежести воздуха раннего утра в хлеву было особенно душно, однако духота эта — с ее живым, терпким, щекочущим ноздри теплом, — показалась Кузьмичу даже приятной. Корова, привыкшая к хозяйке, недовольно скосила на него глаза. Ее купили по настоянию Дарьи, и Кузьмич, самому себе на удивление, стал понемногу чувствовать к ней странную привязанность. Безмятежный покой, исходящий от коровы, притягивал, завораживал его. Покой и то неизменное, бесконечное упорство, с которым она трудилась. Жевать, перегонять траву в молоко было для нее непрерывным делом. На выгоне, от зари до зари, и даже ночью, в зыбкой своей полудремоте, она работала на них, на людей.
Когда Кузьмич, не вполне еще умело, доил корову, или даже просто находился с ней рядом, он ощущал, что ее покой передается и ему, расслабляет умиротворенно. Похожим образом действовала на него земля, работа на ней, а также долгое созерцание бегущей речной воды во время редких рыбалок. Он сознавал тогда с наслаждением, что постепенно сливается с окружающим, и все его личные заботы и тревоги исчезают, рассеиваются, перестают тяготить.
Кузьмич с приязнью относился ко всей живности, обитавшей на его подворье: и к важным гусям, и к бестолково-хлопотливым курам, и к двум молодым, почти неотличимо похожим друг на друга кабанчикам. Однако главной здесь была корова. Она иногда представлялась Кузьмичу душой, добрым духом подворья. И мерное, мягкое ее дыхание и мерные, однообразные звуки жвачки словно бы говорили ему, что все хорошо, все спокойно.
Процеживая свежее, пахучее молоко, Кузьмич услышал удар пастушеского кнута. Это означало, что к его дому, а стало быть, к выходу из села приближается стадо. Он торопливо отнес ведро с удоем в дом и выгнал Милку на улицу.
Стадо было небольшим: десятка три коров и овец горстка. Кузьмич хорошо помнил то время, когда оно почти всю улицу из конца в конец запруживало, до сотни голов ходило в нем. С тех пор село, сделавшееся райцентром, намного выросло, а стадо, вон оно — смотреть не на что. Правда, с другого конца села еще одно выгоняли, но и это мелочь для полутора тысяч жителей.
К Кузьмичу подошел пастух Сашок, волоча за собой по дорожной пыли длинный, свитый из прорезиненных полос кнут. Его морщинистое, черное от загара лицо имело простодушно-детское выражение.
— Закурим, хозяин? — спросил он, улыбаясь.
Кузьмич огорченно похлопал ладонями по пустым карманам.
— Моих, моих! — успокоил его Сашок. — Неужто думаешь, что я без курева в поле иду? — Он достал пачку «Севера», вытряхнул из нее папиросу, протянул Кузьмичу. — А где ж хозяйка? Ай хворает?
— Да нет. — Кузьмич чуть смутился. — Спит она.
— Зорюет, значит. — Сашок понимающе подмигнул голубеньким глазом. — Тоже дело хорошее. Куда! — зычно крикнул он, бросаясь к сунувшейся в пролом плетня корове.