Открывая глаза, он видит все тот же лог, все тех же пасущихся коров, все ту же голубизну и зелень, а закрывая их, окунается не только в мрак, но и в стремительную, вихревую путаницу самых разных, сменяющих друг друга мыслей и представлений. И странно и удивительно, как много успевает он передумать, перечувствовать в то недолгое время, пока глаза его закрыты. Вот со сладкой какой-то беспомощностью опустились веки, мгновенно перечеркнув все, что он видел, и он уже молодым совсем парнем косит, широко, вольно махая косой. На лугу многолюдно, пестро от белых рубах косарей, косынок и кофточек баб и девок, ворошащих сено. Ему хочется сработать побольше, и он весь вытягивается, напрягаясь, и ряд выходит все шире и шире, и ему начинает казаться, что руки его словно бы растут понемногу, удлиняясь, и сила в них прибывает, и он гонит уже огромной ширины ряд, двоим впору, и чувствует, что и еще может прибавить, еще шире взять, чуть ли не на всю вообще ширину луга. Такая в нем вдруг обнаруживается богатырская сила, что все вокруг бросают работу и смотрят. Тишина стоит, и только коса его вжикает все мощней, все победней. Да им, остальным, и не нужно работать, он сделает за всех. Среди бросивших работу и стоящих по сторонам людей присутствует Настя, и он все время краем глаза видит ее, и именно это придает ему богатырскую его силу… Старик вздрагивает, поднимает веки, и вновь перед ним та же картина — коровы и лог, подернутый дымкой дремоты. Он вновь закрывает глаза, и сразу же, неизвестно откуда взявшись, начинается для него совсем другое — война, окоп, бомбежка. И все в мелких подробностях, с запахом и звуком. Его терзает мучительное, с зубным скрипом, желание уменьшиться, съежиться до крохотной какой-то точки, втиснуться в землю, чтобы она сомкнулась над ним сверху. И у самых глаз своих видит он глину окопа, все комки ее и крупинки, и давит, давит на нее животом, коленями, грудью, а она неподатлива, не пускает в себя, лишь между пальцами рассыпается в пыль… И опять старик поднял веки и увидел перед собой прежний реальный мир. Он отсутствовал в нем совсем недолго, а сколько успел пережить и перечувствовать! Это было странно, и в этом было что-то утешительное. Время, каждый самый крохотный отрезок его, представился ему вдруг необъятно растяжимым, и в отдельное мгновение способна была поместиться едва ли не вся жизнь. Что ж с того, что осталось ему год-два, а может, и меньше? Разве это мало? Он чувствовал, что его представление о своей жизни целиком и каждое ее теперешнее мгновение как-то совмещаются, спаиваются, входят друг в друга, и сладкое, подмывающее ощущение невесомости, вечности бытия охватывало его…
Опасаясь, что он может заснуть по-настоящему и упустить коров, старик заставил себя подняться. Голова закружилась, земля зыбко ерзнула под ногами. Он постоял неподвижно, опираясь на палку, и это скоро прошло. Чтобы прогнать остатки сонливости, старик подошел к ручью, умылся, с наслаждением плеща водой в разгоряченное лицо. Время близилось к полудню, скоро должны были подойти на дойку женщины, и он ждал их, оживленный и бодрый.
Мало-помалу старик стал замечать, что поведение коров меняется. Ели они уже не так охотно, то и дело поднимали головы, осматривались. Некое беспокойство все явственнее проступало в них. Наконец Зорька мыкнула раз-другой, словно пробуя голос, и замычала настойчиво и протяжно. Старик понял, что они ждут, требуют дойки, что их тревожит подступившее молоко.
Скоро коровы начали напирать на старика — к дому, к видневшемуся неподалеку селу их тянуло. Старик окриком и взмахом палки завернул назад одну, вторую, а когда они одновременно и вразброд пошли на него все трое, он даже растерялся немного. Попробуй-ка управься тут. Не мальчонка, чтобы с одной стороны лога на другую беспрестанно перебегать.
Однако управляться надо было — ведь это ж позор, если они сами по себе в село заявятся. «Да я тут костьми лягу, а такого не допущу», — решил старик.
И он стал, попеременно заворачивая и отгоняя то одну, то вторую, то третью корову, курсировать поперек лога. Сперва ходил, но по мере того как коровы становились все настырней, начал кое-где и трусцой припускать, под уклон, конечно. Когда пришлось сделать это первый раз, боялся сломать себе что-нибудь, рассыпаться на бегу. Но ничего, уцелел, и вторая пробежка далась ему уже легче. Время тянулось медленно, вязко, а он все сновал туда-сюда, то шагом, то рысцой, кричал до хрипоты, палкой грозно размахивал. И не переставал удивляться, что выдерживает. Правда, и одышка была, и сердце колотилось, и колени дрожали, но он терпел. Да и как же без этого? Иногда ведь по двору через силу бредешь, а тут вон какая гонка!