Старик жевал хлеб, запивал его теплым пахучим молоком, поглядывал на невестку и чувствовал, как согреваются и душа его и тело. Невестка возилась у газовой плиты, и он видел ее туго обтянутую кофточкой широкую спину, мелькающие локти, завитки черных волос на смуглой шее. Золото — баба, думал он. И заботливая, и трудовая, и собой хоть куда. Повезло Федору, ничего не скажешь. Да и ему самому тоже повезло. При первой-то невестке, первой Федоровой жене, он чувствовал себя в доме чужим и ненужным, поесть по-человечески не приходилось, все у той хозяйки было швырком да броском. Развелся с ней сын, слава богу. Детей они не нажили, так чего было злыдню эту и выпивоху терпеть? Федор и то лишку с ней помучился, годов с восемь, кажись, и уж когда совсем невтерпеж стало — подал на развод. Можно бы и пораньше было решиться, ясная же с самого начала картина была. А зато уж эта, Татьяна, хороша, ничего не скажешь. И живут они ладно, хоть она и намного Федора моложе. Вон как хлопочет — он еще и не поднялся, а уж завтрак ему почти на столе…
— Чтой-то вы, дедушка, молоко да молоко? — сказала Татьяна. — Вы бы поели путем с Федором вместе.
— Спасибо, милая. У меня, понимаешь ты, свой расчет. Стариковский. Полегоньку есть, стало быть, надо, а то я себя и не подниму потом.
— А чего поднимать? Поел да и прилег, отдохнул.
— Опасаюсь особенно лежать-то, — вздохнул старик. — Мое дело такое — покуда топчешься, потуда и живешь. А земля, она и так тянет к себе, потягивает. Супротив действовать приходится. Целая война, понимаешь. Что ж это ты на фанерке такой хреновенькой хлеб-то режешь? — спросил он. — Давай я тебе доску настоящую, дубовую сделаю. Что хочешь тогда на ней режь — хоть овощ, хоть хлеб, хоть мясо. Дуб, он же упор ножу дает, никакой от него крошки не остается.
— Сделайте, если не трудно.
— А чего ж трудного-то! — вскинулся старик. — Я-то не замечаю, а ты молчишь. Сделаю, будь спокойна. На ручке и узор можно дать, если желаешь.
— Да мне и без узора сойдет, — отмахнулась невестка.
— Смотри, а то могу. Листья там, ягоды вырезать — это я свободно.
Старик оживился, одернул рубаху, словно тут же намерен был приняться за работу. Он постоянно испытывал к невестке чувство благодарности, которое не находило полного, настоящего утоления, и теперь был рад услужить ей. Он ясно представил себе разделочную доску — прочную, аккуратную, с красивой фигурной рукояткой…
— Чтой-то вы заспешили так? — Невестка добродушно улыбалась. — Дело-то терпит, чай. Век я без этой доски обходилась, ну и еще чуток обойдусь.
— Горячку, конечно, нечего пороть, — согласился старик со смехом. — Однако сделаю, дай только срок.
— Будет мне белка, будет и свисток, — в тон ему подхватила Татьяна, и они теперь уже вместе дружно посмеялись.
— Как на ферме дела? — спросил старик, вытирая глаза. Что-то случилось в последние годы с ним: чуть посмеешься — и слезы ручьем. Так уж оно, видно, полагается в старости, чтобы и смех — лишь пополам со слезами. Чтоб очень-то не веселился, положение свое не забывал. — Пасти́-то начинаете?
— Начали, но проку с удоями особого нет. Травы пока маловато.
Татьяна была лучшей дояркой в колхозе, и старик этим гордился. Когда случалось изредка в правление зайти, обязательно на доску соревнования доярок смотрел, и всегда там Татьяна оказывалась если не первая, так вторая. Приятно было видеть свою фамилию во главе длинного списка. Жаль, подумал он, что шоферов вот так же не вывешивают, а то бы и Федор в самую головку попал.
— Чтой-то Федор не показывается, может, побудить? — предложил он.
— Нет, нет, — возразила Татьяна. — Пускай отоспится, а то он замотался вконец. Нынче ему не к спеху, говорил. Тут все на столе у вас, а мне бежать пора.
Старику жаль было расставаться с невесткой. Так бы, кажется, и сидел, и говорил, и грелся около нее целый день. Он, может, и вставал-то в такую рань потому, что любил вот эти недолгие минуты с ней вдвоем на кухне.
Утро было туманным и тихим. Взявшись за железный стержень, державший навес над крыльцом, старик ощутил резкий, яркий, ударивший ему в голову холод и оставил ладонь на металле, наслаждаясь этим. Его руки были настолько огрублены работой и годами, что он слабо, как через некую невидимую преграду воспринимал предметы на ощупь, и кожа ладоней тосковала по их фактуре, холоду и теплу. Зрительно старик воспринимал окружающее тоже приглушенным и смазанным и поэтому больше всего любил яркую, солнечную погоду. Сегодняшняя была для него пока самой неподходящей, и ему на мгновение померещилось, что и двор, и проулок, и огромный дуб у избы он видит не наяву, а во сне.