Зверь, собственно, не умирает; но там, где дух полагается как дух, смерть проявляется как нечто ужасное… В мгновение смерти человек находится на крайней точке синтеза; дух как бы не может присутствовать здесь; он, конечно, не может умереть, но ему приходится ждать, поскольку телу нужно умереть. Языческое представление о смерти — именно потому что их чувственность была наивнее, а временность — беззаботнее, — было мягче и дружелюбнее, однако ему не хватало высшего… Есть необъяснимая тоска во всем, когда видишь этого гения дружелюбно склонившимся над умирающим и гасящим своим поцелуем последнее дыхание последней искры жизни, между тем как все, что было пережито, уже исчезает одно за другим, а смерть остается здесь как тайна, которая, будучи сама необъяснимой, объясняет все; она объясняет, что вся жизнь была игрой, которая кончается тем, что все — великие и ничтожные — уходят отсюда, как школьники по домам, исчезают, как искры от горящей бумаги, последней же, подобно старому учителю, уходит сама душа. И потому во всем этом заложена также немота уничтожения, поскольку все было лишь детской игрой, и теперь игра закончилась.[710]
Мы уже знаем от Хайдеггера о связи страха и смерти как о вхождении в ничто и указывали на то, как через «завершенность» существование получает свой жизненный смысл.
Второй упомянутый способ познания смерти связан с феноменом любви. Смерть присуща даже Эроту. Платон полагал в «Пире»: Орфей ни с чем вернулся из ада, он смог увидеть только призрак Эвридики, а не саму ее, поскольку богам показался чересчур изнеженным. Им показалось, что он «не отважился умереть из-за любви»:
Зато Орфея, сына Эагра, они спровадили из Аида ни с чем и показали ему лишь призрак жены, за которой тот явился, но не выдали ее самой, сочтя, что он, как кифаред, слишком изнежен, если не отважился, как Алкестида, из-за любви умереть, а умудрился пробраться в Аид живым.[711]
Вопрос о смысле жизни ввиду неизбежности ее конца при познании противоречия смерти и любви становится тем более опасным, чем более он осознается как конституирующий человеческую жизнь. К тому же смерть как основной феномен человеческой жизни подобна любви. Любовь есть снятие индивидуальности, соответствующей Я, в пользу единства в Мы. Смерть также является снятием индивидуальности, притом окончательным.[712] Не только мы подвластны смерти, но и смерть подвластна нам, и ее нужно постигать не меньше, чем любовь. «Да простит меня Бог! Я не понимаю смерти в его мире», — восклицает Гельдерлин,[713] перед смертью мы бессильны:
…
Смерть, в отличие от умирания, не протекает во времени, напротив, она — выход из времени и потому окончательна и бесповоротна. И если остановка кровообращения наступает не сразу после смерти, так это потому, что другие жизненные функции различных органов и тканей начинают постепенно отмирать. При отмирании одного органа не все другие органы сразу же прекращают свои функции. Во время функционирования отмирающего органа и других органов с помощью «восстановления» можно воспрепятствовать наступлению смерти. И если умирание еще обратимо, то смерть окончательна.