Только отмена в 1956 году Указа от 26 июня 1940 года, воспрещавшего прогулы и самовольный уход рабочих и служащих с предприятий и учреждений, позволила каждому желающему вылезти, наконец-то, из «нарымской ямы». Но и тогда бывшие ссыльные далеко не все и не сразу кинулись из лесных поселков. Одни «вырабатывали» стаж для пенсии, других удерживали «северные», а потом куда было ехать? В родных селах и деревнях никто не ждал: домов и возврата отобранного имущества не обещали, да и входить в сельхозартель, конечно, недавний «враг колхозной жизни» все еще не решался. И вот чаще «вольные» мужички, уже без былой силушки — выжатые, вымороченные, оседали где-нибудь на окраинах городов, рабочих поселков, родственно лепились друг к другу, а иные, по бедности, по нездоровью так и остались доживать в леспромхозах и лесосплавных участках[6]

Тот русский хлебороб — рачительный «сеятель и хранитель», на которого пала трагическая сторона коллективизации, уже оправдан самим ходом отечественной истории.

В предлагаемых повестях — не только событийность пережитого, не только материал крестьянской мысли давних лет, но и героизм терпимости православного человека, его духовная и нравственная высота, его извечное неприятие всякого зла и насилия.

Повести эти написаны в шестидесятых-восьмидесятых годах. В том, что они приходят к читателю только теперь, авторской вины нет. Правда не стареет, для нее не определено срока давности.

В работе над повестями меня неизменно ободряли слова известного критика Виктора Чалмаева: «История родной страны — священное достояние художника. И есть события, мгновения даже, героические или трагические, которые подлинно народный художник не вправе „пропустить“, не заметить».[7]

Пётр ЕРЕМЕЕВ.

<p>ТРАВЫ РАЗМЕТНЫЕ</p>

В мире, что в море — много всякого.

Старая поговорка
Глава перваяI.

Вторые сутки дурным голосом кричала старая Лешачиха. И такой это был страшный крик, что и на улице его слышали.

Досужих да любопытных баб разбирала охота взглянуть на старуху, подсмотреть ее смертный час, только боязно было преступить порог умирающей. У деревенской лавки сбились плотнее бабы, тешили одна другую дружным согласием:

— А знатка́ была Домна…

— Шибко знатка́! То и не примат Бог душу.

— Ведунам кончаться не просто. Порчи у старухи на совести.

— Геенна огненна уготована Домне…

Вечером — уже красно-дымный закат в тайгу оплывал, сына Лешачихи Павла перехватил в заулке Силан Шатров. Парень из лесу шел, елань там докашивал.

Потоптался Силан на слабых стариковских ногах, мятой бородой припал к плечу парня.

— Ты навроде табашничашь?

— Вроде балуюсь.

— Ну, дак пойдем. Сядем-ко…

Присели на сухую колодину у огородного прясла, закурили. По глубоким морщинам Силанова лица растекалась мягкая вечерняя сумеречь.

— Что, сынок, ладна ли ноне трава?

Павел кивнул.

— Хороша, укосиста трава. Литовку не продерешь!

— Дак, жалкуешь, поди, что мать-то сёгоды не в помощницах?

— Где ей! Прибраться никак не может…

Силан закашлялся: крепеньким, забористым самосадом угостил парень! Потушил цигарку, сунул окурок в нагрудный карман холщовой рубахи и не заговорил, а зашептал с той опаской, будто кто мог услышать их разговор:

— Ты, Павлуха, единый в доме мужик — тебе похороны править. Вот чего делать надо. Перво-наперво выдерни материну кровать из угла, а тожно… потолочину, значит, шибани. Отмучается, помрет она…

И страх, и улыбка облегчения промелькнули по простодушному лицу Павла.

— Ладно, деданька. Сполню!

Парень встал, качнулся в благодарности и мглистым вечерним проулком машисто зашагал к своему двору.

Вроде никогда не боялся матери Павел, а тут оторопь нашла, и спину холодок опоясывал. Силан, конечно, слова попусту не скажет. Выходит, в самом деле мать якшалась с нечистой силой. А что? Зря, что ли, к ней девки да бабы бегали. Водилось, водилось за матерью неладное!

Уже на крыльце Павел широко перекрестился, в сенях ощупкой нашарил и дернул липкую скобу избяной двери. Из сырой темени пахнуло затхлой, застойной вонью, хлестнул в лицо истошный материнский крик.

Едва унял противную дрожь в больших руках. Впотьмах поймал толстое изножье деревянной кровати, натужась, рванул на себя. А потом, словно в каком-то беспамятстве, вскочил на шаткий стол и поднятым углом широкого плеча ударил в низкий потолок. Обдало сухой землей, грохнули доски о лавку, по спине садануло…

Между сгнивших тесин крыши дыра светилась ровным синим лоскутом. Как раз посередке его одинокая звездочка зависла.

Как земля с вышки сыпаться перестала, Фенечка и увидела ту одинокую звездочку. Что убежавший братка наделал — о том мало думалось. Видно, спьяну. На покосе пластался, когда он успел? Ну, спьяну братка дурашливый, озорничает и в дому, и на улице.

Перейти на страницу:

Похожие книги