Мне особенно хорошо думалось в тот день, может быть, потому, что утром я увидел первый раз ее лицо. Ночью, уже засыпая, я увидел его опять – оно было погружено во что-то сумрачно-золотое и окутано тенью, точно написал его Рембрандт. Передо мной был портрет – ее портрет, – созданный Рембрандтом.

А утром, войдя в зал, самой первой хотел я увидеть ее. Она по обыкновению понуро сидела, и в ее будничной домашности не было ничего таинственного, самосветящегося, рембрандтовского…

В тот день я долго стоял перед темным исполинским полотном, повествующим об окончании странствий непутевого сына несчастного библейского старика. Отклонив голову, чтобы размять онемевшее тело, я увидел, как из коричневого с ударом в черное, казалось бы, непроницаемого сумрака выплыло похожее на туманное отражение в воде, незамеченное мною ранее лицо.

С той минуты, откладывая отъезд со дня на день, я начал высматривать там, во тьме полотна (небытия?), новые лица очевидцев возвращения и раскаяния сына. И вот в зависимости от освещения – туман или солнце за окном, утро или вечер, – от места, с которого я выуживал их, меня и ожидали открытия. Я видел новых женщин, мужчин, стариков, порой убеждал себя, что передо мной лишь отсветы, оживленные воображением, сам не верил себе, ибо минуту назад этот кусок полотна был наглухо темен – ночное, беззвездное, тяжкое небо, – но в ускользающем отсвете настолько явственно жило человеческое лицо, что сомнения исчезали. Я видел воочию одоление человеком тьмы небытия, видел очеловечивание космоса.

Однажды утром я застал перед этой картиной Елизавету Евграфовну. (Тот день запомнился мне навсегда, потому что вечером был я у нее дома – в маленькой комнате с узким унылым окном…) В зале тогда было пустынно и тихо, меня она не видела; вероятно, отрешенность минуты и побудила ее утолить любопытство. Поначалу она стояла неподвижно, как изваяние, потом отклонилась, покачала головой, переступила быстро с ноги на ногу. Она, подобно мне, топталась перед картиной; очевидно, хотела понять, что я ищу в ней, вижу. Я подумал невольно о том, что это единственное полотно, перед которым она никогда не ставила «моего» стула, хотя меня и тянуло к нему в последние дни чаще, чем к остальным.

Я вышел из укрытия, лишь когда она вернулась к себе в угол с лицом сосредоточенным и думающим. Мне не терпелось, конечно, узнать, что она поймала в ускользающих отсветах полотна, но показалось, что заговаривать с ней сейчас об этом нескромно: ведь она полагала, что ее никто не видит, и потом, быть может, то, что она открыла, имеет отношение не к возвращению библейского сына, а к собственной ее судьбе, как имеют к ней какое-то таинственное – я убеждался в этом больше и больше – отношение мужчины и женщины на рембрандтовских портретах.

Поэтому заговорил я о том, что завтра вот – больше откладывать нельзя! – уезжаю, и, вероятно, надолго, а даже репродукций хороших с картин Рембрандта достать не удалось.

– Ой! – воскликнула она. – У меня же их полно! От Бориса Михайловича осталось. Что же вы раньше-то молчали? Да и я не сообразила… У меня даже, – понизила голос, будто сообщая тайну, – в одном старом большом томе полная опись рембрандтовского имущества. Там и про картины, и про стулья с черной кожей… Завтра я выходная. Да что, в самом деле! Ведь живу-то я неподалеку, в Басковом переулке…

Вечером я и пошел к ней в старинный Басков переулок. Было сыро и холодно по-мартовски, падал мокрый снег, дома казались исполинскими, чернели, нависали. Я углубился в сумрачный, старопетербургский двор, по обшарпанной лестнице поднялся на четвертый этаж и не успел позвонить, как Елизавета Евграфовна отворила мне, точно нетерпеливо ждала, высматривала в комнате у окна, а потом стояла в коридоре, ловя шаги.

Она быстро-быстро, суетясь, повела меня в темноте за руку, но я успел услышать рассерженный женский голос: «Нажрался дешевого вина, бесстыжий?» Потом откуда-то – видно, из кухни – донесся гул разгневанных и мужских и женских голосов. Мы вошли в маленькую комнату с узким унылым окном; я увидел широкий старомодный книжный шкаф, репродукцию тициановской «Кающейся Магдалины» на стене, старенькую кушетку и стол, накрытый к ужину.

– Шумят, – устало махнула рукой Елизавета Евграфовна в сторону кухни. – Воюют… Раньше, когда одни мы тут жили, шуму было – ветер за окном или дождь в окно. Борис Михайлович даже музыку дома не держал.

В филармонию с Еленой Викторовной ходили… Ничего, – улыбнулась невесело, – поживут, пообвыкнут, утихнут. Я вам сейчас хорошее покажу. – Она подошла к шкафу, достала старый том и, усадив меня за стол, раскрыла его на любимом месте.

Перейти на страницу:

Похожие книги