Но можно ли все подобное переписать, исчислить? Я только хочу сказать вот что: большевики большевиками, а все-таки только в России можно дерзнуть на бесстыдство “планетарное”, на глупость, повергающую в столбняк, – объявить, скажем, всероссийскую электрификацию, выписать в Россию Изидору Дункан, долженствующую танцевать для “пролетариата”, умирающего с голоду, издать декрет, что отныне в Петербурге на всех лошадях, еще не совсем околевших без корму, должны быть дуги, “художественно” расписанные…

У нас все сойдет с рук. У нас почва для всяческой чепухи и гнусности большевистской была давно готова.

Мы хохочем, например, над Марксом, поставленном в тех самых непролазных лесах, где чуть не вчера были обнаружены мултанские человеческие жертвоприношения, над Чухломой, переименованной в “Городок Клары Цеткин”… Мы издевались над петлюровским балаганом “Украинской самостийности”, над “мовой”, над яростным сдиранием в Киеве русских вывесок… А меж тем, чем мы лучше – ну хоть этого самого Петлюры? Разве петлюровщина не часть нашего общего?

Мы не меньше Петлюры содрали всяческих вывесок, гербов, орденов в первые же “мартовские” дни, т. е. в то самое время, когда поставлена была на карту вся судьба России и когда, казалось бы, было не до этих приятных занятий.

“Мова” не более противна и нелепа, чем наш революционный жаргон. “Комиссар Хоперского уезда Сидор Карпов” – эта смесь французского с нижегородским стоит “мовы”…

Впрочем, давно ли мы из наших квасов и на свет-то Божий вылезли! А ведь дети, обезьяны, дикари переимчивы. Негр, попав в Европу, тотчас же задушит себя самым модным воротничком. А как говорил, какую “пассию”, какой “ришпект” ко всему французскому имел, примерно, недоросль!

И все-то мы, недоросли, напяливаем на себя, все пересаливаем, все карикатурим до последней возможности: Гегеля и анархизм, нигилизм и позитивизм, марксизм и народничество, романтизм и натурализм, Ницше и босячество, социализм и демократизм, декаданс и футуризм… Все-то у нас, как на корове седло.

Что, скажем, могло быть глупее проповеди босячества и всяческого самодурства в стране и без того босой, лыком препоясанной и искони веков самодурной? Однако же мы на руках носили Горького, в то время как другие ниц падали перед самым махровым эстетизмом, снобизмом, демонизмом…

Конечно, это было немножко чересчур – то, что первый русский “декадент” Емельянов-Коханский привязывал себе собачьи когти к пальцам, надевал прямо на белье бурку, на голову папаху, а на глаза черные очки и гулял в таком виде по Тверскому бульвару. Однако же это было, и ведь это Емельянов – родоначальник всех этих Брюсовых, Маяковских, Есениных, Шершеневичей, Луначарских… Вон недавно трамваи в Москве ходили с плакатами:

“Я, Сын Человеческий, Анатолий Луначарский, создал новую мистерию: Иван в раю!”

Но ведь и до большевизма был Луначарский Луначарским, т. е. полным ничтожеством с противоестественными наклонностями, и однако же пользовался всероссийской известностью. Еще десять лет тому назад, околачиваясь по Италии, он, когда умер у него ребенок, читал над его гробиком “Литургию Красоты” Бальмонта. И что же, разве помешало это его известности? Напротив.

И надо всем-то мы, уставясь в землю лбом, мудрим, философствуем с архисеминарской серьезностью. Ни к чему-то у нас нет непосредственного отношения взрослого человека. Все-то у нас не веревка, а “вервия”, как у того крыловского мудреца, что полетел в яму, но и в яме продолжал свою “элоквенцию”. Все-то у нас повод к книжным разглагольствованиям, к речению схоластических пошлостей.

Пришел какой-то Горький с лубочной ахинеей о каком-то уже, который “вполз высоко в горы и лег там”, – и буквально ошеломил всю Россию этим ужом. Пришел Скиталец, фигура уже совсем курьезная, – и опять триумф. Помню один литературный вечер в Московском Благородном собрании. На ту самую эстраду, на которой некогда, в Пушкинские дни, венчали лавровым венком Тургенева, вышел перед трехтысячной толпой Скиталец в черной блузе и огромном белом галстухе а lа Кузьма Прутков, гаркнул на всю залу: “Вы – жабы в гнилом болоте!” – и вся зала буквально застонала, захлебнулась от такого восторга, которого не удостоился даже Достоевский после речи о Пушкине… Сам Скиталец и то был удивлен и долго не знал потом, что с собой делать. Пошли мы после вечера в Большой Московский, спросил себе Скиталец тарелку щей и тарелку зернистой икры, – ей-Богу, я не шучу, – хлебнул по ложке того и другого, утерся – и бросил салфетку в щи:

– Ну его к черту, не хочу! Уж очень велик аплодисмент сорвал!

Теперь, когда при доброй помощи всех наших восторгов перед Скитальцами, случилось то, что случилось, пора бы, кажется, немножко одуматься. Но куда тебе! Погибли, захлебнулись в крови и грязи? Ничего подобного! —

Блажен, кто посетил сей мирВ его минуты роковые!
Перейти на страницу:

Похожие книги