«И главное, когда они рассуждают о нашем времени, им сразу захочется прямолинейного ответа на вечные «что» да «почему», а здесь этого не надо, это ни к чему, и они ищут во всём ложь, — так размышлял Вадим, обращаясь мысленно сразу ко всем гостям своей родственницы Анны Валентиновны. — Да, здесь ответ — плата не словами, а телом, душой, и это чисто СОВРЕМЕННЫЙ ОТВЕТ, а они не понимают. Да, впрочем, и Всеволод Ильич, и Николай Николаевич, и другие ещё любят себя, а я уже не люблю, презираю, ненавижу».
Он думал о себе в недавнем прошлом — наивном, всему верящем — и усмехался. Ему было холодно в плаще на «рыбьем» меху (так называют у нас искусственный мех), и он шёл всё быстрее, торопясь к центру города, на манящие своей распахнутостью улицы. Чувство одиночества ещё усиливало его презрение к себе.
Вадиму Бахметьеву было двадцать два года. Жил он вдвоём с матерью, учился на мизерную стипендию в химико-технологическом институте, ночами подрабатывал грузчиком.
Он часто думал о том, что не знает своего времени, и был смущён этой мыслью. В его душе потребность остро чувствовать и искать необычные ощущения стала опасной привычкой.
Вадим шёл мимо старых, отяжелевших домов, разукрашенных по фасаду надписями, где «матерные» слова мешались с политическими лозунгами, мимо домов с разбитыми окнами подвалов, отвалившейся штукатуркой и торопливо реставрированных, окрашенных большей частью в пряно-розовый или резко синий цвета.
«Нищета и идеалы, — язвительно думал он. — Путь к российскому люмпенству. Господи, у меня ничего нет, я беден и всё-таки я несвободен!»
Он вглядывался в лица людей, торопливо проходивших мимо него. Как обычно в последние месяцы, он искал Сашу, единственного друга юности, два года назад покинувшего свой дом и друзей — пропавшего. Ходили слухи, что Саша жив, бродяжничает с большой группой молодых людей, называющих себя «русскими хиппи», часто бывает и в Москве, но звонит только маме.
«Почему он ушёл от нас? Встретить бы его, поговорить, как раньше. Да, я понимаю, мы были связаны с ним больше не дружбой, а мечтой о служении выдуманным идеям, скованы в мыслях и поступках: и он ушёл, освободился от них, первый освободился, а я ещё не смог, всё чай пью и рассуждаю, а переступить за черту, оставить эту налаженную, обычную старую жизнь не могу».
Вадим оглянулся, как будто в большом шумном городе искал знак освобождения от прошлого. И всё, что окружало его и не подавало знака, малейшего намёка на нужное действие, казалось нечётким в расплывчатости предметов, в их вздутой тяжёлым воздухом телесности была уродливость.
Москва, особенно вечерами, теперь представляла довольно странное зрелище:-город колобродил смешением стилей, тоской разрушения.
Когда-то Вадим условно делил городские потоки людей на материализованные «поэтические монологи», имеющие яркие цвета: зелёный монолог, белый монолог, красный монолог… Так зримее проявлялась энергия города, его музыка.
Но позже стали появляться из толпы лица — разные, смеющиеся и страдающие, — и «движущиеся монологи» распадались…
Вадим в этот вечер прошёл от Смоленской площади по старому Арбату, потом бульварами — к Пушкинской, к Рождественскому бульвару.
Там, как и на многих площадях, в скверах и на бульварах собирались случайные люди покричать, высмеять политиков, пьяно клясться в любви к России.
Оказавшись в толпе, Вадим привычно и легко отождествлял себя с ней, сразу становился частью её. Но эти стихийные собрания даже ему в основном казались сборищем людей с дурными задатками и приобретёнными комплексами.
В небольшой группе на бульваре, среди тех, для кого стало привычкой приходить сюда, встретился ему юноша, вчера кричавший о «пепле сожжённых идеалов наших отцов», и краснолицый толстый Человек в вязаной шапочке, с ненавистью говоривший:
— Они должны знать, что мы есть, всегда знать и помнить.
И девушка, прижимавшая к лицу хмурого небритого мужчины своё лицо с ярко красным большим ртом.
Женщин было мало, и все они старались казаться особенно раскованными. В глазах многих людей, толпящихся здесь, была бесстыдная нагота.
В толпе говорили и думали о насилии, и поэтому мир Москвы на заплёванном бульваре со слабыми городскими деревьями казался хрупким и неверным. Вадима охватило острое ощущение греховности жизни.
Невысокая женщина лет тридцати подошла к нему и поздоровалась, глубоко глядя в глаза. Ему показалась скрытая усмешка в её тёмных глазах, в изгибе её губ.
— Я тебя часто здесь вижу, — хрипло сказала женщина. — Я Марина. Хочешь, пойдём ко мне, пообщаемся. Что митинговать, что блядовать.
«Она просто более откровенна в своих проявлениях жизни, — довольно робко думал Вадим. — Она хочет быть свободной. Разве это плохо?»
Она засмеялась, и он тихо, против своей воли, засмеялся как бы вслед ей.
«Да, я оттого иду за ней, что хочу быть ничем не связанным, окончательно свободным человеком», — говорил он себе.