Этот вечер был тихим и томным в городе Балта, природа дышала свежим ртом, и всё шептало о любви.

<p>Чужой Бог</p>

Он жил не разумом, но страстью…

Айзик был бухарским евреем, ещё молодым, сильным, со смуглым, ярким лицом. Он жил в большом русском городе, который упорно и постоянно отторгал его от себя.

У него скапливались деньги, заработанные чёрным, унизительным трудом в котельной, и он шёл к золотым витринам, в грязные кафе и наслаждался коричнево-сожжённой куриной ножкой или куском серого духового мяса, съедал и от пресыщения плохой едой становился безумным.

Свет ночного города лизал его лицо, и чужие страсти, которыми Дышал этот город, казались порочными.

Можно сказать, что он жил, извращённо имитируя жизнь города, пряча детский стыд и тоску по дому в бесстыдстве бездомной жизни.

Это была утончённая параллель: ОНИ и Я. ОНИ снисходительно улыбались его болезненной стыдливости, грубой одежде, снисходительно шутили, с любопытством, долго и жёстко смотря в глаза, — ему казалось, что возле глаз проступает кровь, он вытирал лицо ладонью.

Его плоть была сильной и ум хитрым, для того чтобы плоть могла выжить. И главная хитрость заключалась в том, чтобы не показать ИМ, как он любит свою плоть, а делать вид, что любишь ИХ плоть: жадно улыбаться, полукланяться, кивать чужим телам на улицах и в домах, отгоняя смутный детский страх быть задавленным чужой плотью.

Айзику всегда казалось, что его тайной была не душа, а плоть.

Он пришёл в этот город церквей и чужой памяти, потому что не хотел быть евреем.

В детстве его дразнили еврейчиком за то, что он продавал в школе жвачки и за деньги списывал у отличников. Когда его, сильного юношу, начал мучить вопрос, почему он родился евреем, он уехал, в чужой город, где, как ему казалось, можно было выбирать. Выбирать себе жизнь, национальность, бога.

Айзик жил в большой коммунальной квартире на Красносельской улице, возле моста. Поезда шли под мостом перпендикулярно красному трамваю, пересекающему мост, — механическое усилие, создающее красоту.

Он хотел забыть свой шумный дом — прямой ряд маленьких комнат низкого домика в старой части Ташкента — и, отрицая красоту своего детского мира, нарушил гармонию, и душа его замерла в ожидании.

Своих соседей, таких же лимитчиков, Айзик сторонился. Но одиночество было невыносимо, и он шёл на улицы, в пыльные комнаты, где собирались случайные компании, — странный, пугающий сочетанием малинового шарфа, обмотанного вокруг шеи, и тяжёлого смуглого лица, так тщательно скрывающий сильные чувства, что они проступали наружу резкой гримасой страдания или отчуждения.

Впоследствии знавшие его говорили, что в нем было слишком много животного и он хотел преодолеть себя, оттого и был несчастен. Впрочем, любившие его утверждали, что он хотел победить себя не разумом, но страстью, и попал в порочный круг.

Это был первый год его московской жизни, по воле судьбы его собеседниками были интеллигентные мальчики из хороших семей, играющие в демократию, что было модно.

Шёл 1985 год, приближались перемены, безумством отрицания тогда была охвачена вся Москва. Много говорили о том, что нужна вера в Бога, и более всего те, кто уже не мог ни во что верить.

И была влажная осенняя Москва, уходящий в глубину улиц вечерний свет — тёмный душистый свет осени, мягко обволакивающий город, слепой и чувственный свет, больной в чужом городе.

В большой неопрятной комнате разочарованные юноши убеждали друг друга, что жизнь бессмысленна.

— Социализм ваш сделал меня человеком толпы, а я ненавижу толпу, — говорил один из них; болезненное лицо его и маленькое, худое тело никак не сочетались с чувством постоянного, ненасытного протеста.

Другой объясняет Айзику:

— В отрицании больше смысла, чем ты думаешь, оно даёт прозрение…

— В чем же прозрение? — насмешливо спрашивает Нина, часто единственная девушка в этой компании. — Отчего ты считаешь, что можно вот так, с насмешкой, обо всех людях говорить?

И долгое молчание, болезненный юноша морщится, кашляет и наконец произносит с оттенком превосходства:

— Кто не понимает, я и объяснять не буду — это личное ощущение. Мне главное — себя понять.

Айзик стоит у двери и улыбается. Ему радостно, оттого что он понимает их обиду и неприятие жизни — он постоянно ощущает зависимость от этих чувств, и слова юноши о том, что в отрицании более всего смысла, потому что оно даёт «возможность прозрения», он понимает как жизнь своей плоти. Его плоть всегда боялась и ненавидела, защищалась и боролась — он был пародией на их отрицание лицемерной власти, ненависти ко лжи.

На другой день Нина ведёт его в церковь. Договорились они заранее, Нина попросила не говорить об их встрече ребятам.

Она волнуется. Серебряный крест на шее, платье с пришитой бахромой, оборками, сочетание красного и жёлтого, рождающее чувство незавершённости, — кажется, что её худенькое тело путешествует по пёстрым, разноцветным мирам тряпья.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги