Надо сказать, что среди женского сословия была и Блюма, моя будущая золовка с бандажными повязками на обеих ногах. Не упомянул я и ее маленькую сестренку Розу, которая в считанные месяцы превратилась из маленькой девочки во взрослую девушку, работавшую на самых тяжелых работах в узбекском кишлаке наравне со всеми.

Обе девушки были уже круглыми сиротами. Их отец, служивший механиком на электростанции в еврейском колхозе под Одессой, и брат, только что закончивший институт в Одессе, погибли в первые дни войны — и об этом все знали. Их мать люди видели собственными глазами у железнодорожных рельсов на станции Армавир, окровавленную, с размозженным черепом, — в тот день, когда гитлеровские самолеты бомбили их эшелон, догоняли мечущихся людей пулеметными очередями. Сюда, в кишлак, прибыли едва две трети эвакуированных из еврейского колхоза.

И еще я не упомянул об Ольге, эвакуированной фельдшерице и акушерке. Моей Ольге.

Наряду с тремя старыми мужчинами среди эвакуированных появился молодой инвалид войны, поэт Исрол Бронштейн, возник в кишлаке нежданно-негаданно сразу после военного госпиталя, излеченный и конченый. Долго искал и нашел, куда меня занесла судьба. Осколок продырявил его сызмальства больные легкие… Он вырос передо мной в армейской гимнастерке, в пилотке на макушке, в солдатских обмотках вокруг ног-палок; на лице редкая светлая щетина; то и дело какой-то жесткий режущий кашель; поначалу он стоял передо мной растерянный, но вот по его лицу разлилось торжествующее сияние: он здесь, он живой и демонстрирует мне нечто более значительное, чем вновь написанное стихотворение. Но Исрол Бронштейн появился у нас в кишлаке несколько позже. И расскажу я о нем более подробно тоже несколько позже.

И еще я забыл вставить в рассказ себя самого.

Ни в одной вещи во всей низке новелл «Три лета» повествование не ведется от первого лица, хоть я и привержен этой форме. Мне было как-то не по себе, даже зазорным казалось, что я четвертый там, где только трое немощных мужчин, в ту пору, когда люди моего возраста нужны в другом месте. Подобные мысли не давали мне покоя во время работы над новеллой «Голда». Поэтому я вывел себя в образе женщины, комбайнерши Голды — дочери Мордхе бессарабского. Я работал на хлебных полях бригадиром в бригаде эвакуированных. В женской бригаде! Рано утром я появлялся первым, ведя за собой осла, через круп которого были перекинуты две торбы свежих лепешек. При помощи измерителя я каждому отмерял его часть поля. С серпом в руке гнулся над колосьями пшеницы вместе со всеми. Сорок градусов жары. Солнце обжигает. Женщины из еврейского колхоза под Одессой обугливались в этом пекле, работали с рассвета до заката. Не ради трех лепешек, которые каждая из них получала ежедневно и даже не ради трудодней, а, в основном, для фронта. И меня они утешали: хлеб-то для фронта, ну а это разве не фронт? Голда — это я. Но в «Трех летах» под маской я почти неузнаваем, ни один читатель не догадается. Я сам с трудом узнаю себя в Голде. Может быть, найденный мною прием должен был звучать откровеннее. Что ж, теперь не исправишь… Вот и хочется сейчас, через столько лет, рассказать обо всем просто, отчетливо. Мордхе бессарабского на самом деле звали Ицик бессарабский — это мой старый, или, вернее, преждевременно состарившийся, отец.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже