Он шел в тот вечер все время рядом, обняв меня. Для того, видимо, чтобы тон, которым он говорил, не показался мне снисходительным. Он говорил таким тоном, будто не я — он вышел только что из тюрьмы, прошел уже огонь и воду. Я передаю его речи растрепанно, приблизительно. Он, сказал он, в большой город не рвется. Он остается здесь. На столько, на сколько это будет возможно. Отсюда он не уезжает. Что такое, здесь больше нечего делать? А в селах вокруг Рашкова уже что-то сделано? Хоть он еще не проверил, за что я сидел, и как именно меня выпустили, и будет процесс или не будет процесса, и хоть Рашков, как известно, Рашков, и в таких случаях могут ходить различные толки, — он ни к кому не прислушивается и верит мне. Между нами обоими, сказал он, довольно много общего. Не в том, что он бросил гимназию, а я семинарию, — вообще во многом. Так ему кажется. Доказательство, что он мне верит, — вот он мне рассказывает, что в Рашкове сейчас ведется работа. И немалая работа. Везде. Среди молодежи. Среди ремесленников. В обеих магалах. Даже среди девушек, что работают на горе, на табаке. И просто среди людей. Везде, где наболело и нагорело, где ждут нашего слова и где наше слово по душе. И чего это я так дернулся, когда он спросил меня про детей? Что же, среди детей, думаю я, уже совсем нечего делать? Это как раз хорошо, сказал он, что мне подвернулись мои десять — двенадцать учеников. Сегодня это маленькие дети, завтра, через несколько лет, — глянь — это уже большие мальчики, люди. Это уже мы. Тихо, деликатно, тонко надо вдохнуть в них чувство, искру. Разве я не знаю, что из искры возгорелось пламя? Если я думаю, что с музыкантами Тодэрикэ на сельских свадьбах он просто играет, получает свои пару копеек за игру, и все, отыграл и дальше пошел — то я сильно ошибаюсь. Революционером, считает он, надо родиться. Это — как особый талант. Не каждый имеет, например, красивый голос. И не каждого, скажем, тянет к игре на скрипке. Это не из тех работ, что сделал, верстак убрал и освободился, закончил работу. Это работа, которую делают днем и ночью, всю жизнь. От нее никогда нельзя отделиться, как нельзя отделиться от таланта, которым навеки одарены. Разве что суждено несчастье, и ты теряешь талант. Или растопчешь его собственными ногами. Такое тоже случается. Ого! Еще как случается такое!
Хона все время шел и говорил. Я молчал. Я только, помню, думал: на тебе — Хона Одесский. И на тебе — Рашков. Про Хону я еще расскажу позже. В дальнейших главах.
Между пасхой и швуэс.
Два дня швуэс были мои два последних дня в Рашкове. На долгие, долгие годы. Можно даже сказать, навсегда.
На завтрашний же день, когда я шагал с одного урока на другой, шагал себе, как обычно, задумавшись, посередине улицы, вдруг, как из-под земли, вырос передо мной рашковский жандармский шеф, шеф-де-пост, как он назывался, со своим маленьким толстеньким жандармчиком за спиной, которого в Рашкове звали Кусачий. Рашковский шеф-де-пост, помню, был худой, изможденно-костлявый, с длинным острым носищем, с глубокими впадинами на щеках, с маленькими, быстро бегающими глазками. Его синий френч, перекрещенные ремешки, погоны и аксельбанты висели на нем, болтаясь, как на вешалке, им просто не на чем было держаться, вот-вот выскользнет он, бедняжка, из них всех. Но такой вот, худющий, нескладный, он был страшный изверг. Не один мещанин чувствовал на себе, где-нибудь на спине или на плече, все пять худых костяшек жилистой руки шефа-де-пост. Хлопнуть по спине, ткнуть под дыхало, якобы по-приятельски, в шутку. Он, кто шутит, получает капельку удовольствия, а тот, с кем он шутит, чтоб чувствовал и помнил. Не говоря уже о том, когда в его благородие вселялся бес. Двери запирались на засовы, окна — на крючки: бешеная собака бегает по улице с пеной у рта. У него, однако, было большое достоинство: брал. Брал — одно удовольствие, как говорили лавочники в Рашкове. Достоинство, однако же, говорили снова, ходило в паре с большим недостатком: еще до того, как он брал, он сразу же забывал, что брал, и иди судись с ним, иди сделай ему что-нибудь. Маленький толстенький жандармчик всегда ходил сзади шефа-де-пост с коротким ружьем на плече, с коротким ружьем, которое из-за его, жандармчика, невысокого роста выглядело длинным. Ему в местечке дали имя Кусачий, потому что однажды вечером он Менаше-сапожника парню Бурцие, Бурцие Менашеному, за то, что он встретил того поздно на улице, запрыгнул на спину и сильно укусил его в голову. Рашков над этой историей смеялся. Смеяться-таки смеялись, но кошки на душе, понятно, скребли.
Шеф-де-пост положил мне на плечо свою узловатую руку: стой, значит, и не двигайся с места. Он спросил, тот ли я и тот, то есть я ли я. Жандармчик по всем правилам сорвал с плеча ружье. Точно в тот самый момент и в том самом ритме, в котором шеф-де-пост здесь вот, посреди улицы, объявил мне:
— Ты арестован. Пошли!