В этих-то Кэпрештах жил тогда кантор реб Довид. То есть звали его не просто реб Довид, а реб Довид Зильберман. Во-первых, потому, что был он не простой кантор, не простой молельщик реб Довид, во-вторых, кроме канторства был у него еще бакалейный магазин, где верховодила его жена Феня, а кроме магазина он еще вписывал в большой гроссбух на одной стороне только что родившихся, а на другой стороне только что скончавшихся и по этой книге выписывал потом метрики и свидетельства о смерти, то есть делал то, что положено было делать казенному раввину[15], какового местечко Кэпрешты в то время, как видно, не имело.

У Довида Зильбермана в зале стояло пианино, на стенах висели скрипки, флейты, и была у него книга с нотами его собственных сочинений, которая называлась «Песни Давида».

Пел он молитвы, конечно, с певчими. Один-два альта, столько же дискантов, бас, тенор и специальный дирижер, управляющий хором.

Пели только в осенние праздники: в ночь на слихес[16], оба дня рошашоно[17], йомкипур[18].

Четырехразовому этому пению отдал он половину жизни. Все лето готовил новые композиции, два часа в день отрабатывал голос, вел переписку с городами, со старостами синагог и, конечно, задолго до праздников дни напролет возился со своим хором и здорово с ним потел.

В Кэпрештах Довид Зильберман был в некотором роде замаран. Какая-то история, когда поймали его ночью выпрыгивающим из окна, история с чужой женой, не дай боже. Впрочем, злые языки нашептывали, будто он вообще… Но мало ли что завистники могут нашептывать. Однако так или иначе, а Кэпрешты пока что не допускали своего певца к алтарю. Довид Зильберман не очень-то принимал это близко к сердцу. Он все равно считал себя кантором совсем другой категории. Молельщиком, так сказать, не для Кэпрешт. Ему нужны были для пения большие города, другие слушатели и другие ценители.

Короче, в ту летнюю субботу, когда дедушка Зуся завернул в Кэпрешты, Довид Зильберман пригласил его к себе в гости. Сидели за субботним столом, ели фаршированную рыбу, бульон с «миндальками», курицу, опрокидывали по доброй чарочке. Дедушка сначала сидел съежившись, с вытянутым, несчастным лицом. Потом, когда от еды и питья дедушкино сердце хорошенько согрелось и размякло, стал он смелее и по обыкновению своему разошелся. Взяв в горсть кончик своей бороды, завел он речь о бердичевском и бреславском раввинах, двух благочестивых евреях, у которых, бедных, добро было в помыслах и добро в душе, а на смену им пришел рашковский раввин Ицик-Мейерл, который больше обманщик, чем невежда, больше невежда, чем обманщик, больше злонамеренный еврей, чем благочестивый еврей.

Когда же дедушка Зуся увидел, что Довид Зильберман сидит против него с пенсне на носу, глубоко заложив оба больших пальца в прорези жилета, смотрит ему в глаза и сияет, то налил сам полную рюмку, бросил вдруг Ицика-Мейерла рашковского на волю божью и завел речь о своем собственном одиннадцатилетнем внучке, что родился с тем самым во-во-во… голосок у него альт прима, не услышишь сегодня такого и не увидишь сегодня такого, хоть объезди весь свет. Дар божий. Талант, что называется. Поэзия. Пение.

— Вот это вот… вот это вот, реб Довид, нужно нам, слышите!.. — И дедушка Зуся выпустил из пальцев кончик собственной бороды, чтобы ухватить ими клинышек куцей бородки Довида Зильбермана.

Бабушка Ента, видно, была не права, говоря, будто дедушка Зуся из тех речунов, что держат речь против самих себя. Потому что Довид Зильберман высвободил свою бородку из дедушкиных пальцев, встал и промолвил своим густым баритоном, прямо пропел:

— Что же вы молчите, чудак-человек?

— Кто молчит? Я уже тут рассказываю битый час, а вы лишь теперь говорите, что я молчу.

— Так как же все-таки кошка перейдет ручей, а?

— Какая кошка?

— Ну, та самая кошечка. Внучек ваш. Как я увижу его здесь, у себя?

Дедушка Зуся на минутку опешил, но тут же пришел в себя и ткнул пальцем куда-то назад, далеко за свои плечи, наверное прямо в Рашков:

— Надо завтра же в воскресенье, если будем живы, дать телеграмму зятю моему… отцу!..

— А письмо, просто письмо не годится? Что-то горит, кто-нибудь тонет?

— Я знаю? — И дедушкины пальцы с гордостью почесали бороду, почти совсем как если бы Довид Зильберман был у него гостем, а не наоборот. — Я знаю? Подходящее письмецо. Чтобы взяло его за живое, зятя моего Ицика…

— «Многоуважаемый, глубокочтимый, высокопочтенный, сиятельный друг мой, господин Ицхок…» Чтоб он был жив и здоров… Положитесь на меня, реб Зуся… А сам он, ваш гений, ваш внучек? Как его зовут, вашего внучка, а?..

3

Письмо пришло в середине недели, днем. На дворе пылала жара. В доме жужжал, может быть, миллион мух.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже