Короткая вещь, новелла, знакомит нас преимущественно с одним жизненным эпизодом. Большая вещь дает кусок жизни целиком. Но разве можно в обоих случаях рисовать жизнь без быта? Без мелких, даже совсем незначительных деталей? Просто так, без особого повода. Просто потому, что они есть в жизни, хоть в этом конкретном рассказе определенной роли не играют.
Как можно изобразить внутреннюю стену дома, пренебрегая предметами, которые висят на ней? Даже без особой нужды для рассказчика. Просто для непустоты, небезжизненности изображаемой стены…
Висит на ней ружье, пусть и висит себе. Висит и ржавеет. Честное слово, это даже лучше, если ружье не выстрелит.
СТРОЧКА ПРОЗЫ
Проза, по многим утверждениям, — тоже поэзия. Но я считаю, что проза чем-то больше поэзии. Если не больше, то во всяком случае — самая высокая поэзия.
И в прозе есть определенный ритм, так же как в стихе. Свой ритм, своя мелодия, даже рифма. Рифма — внутренняя, скрытая. Чтоб естественность не стала противоестественной. Чтобы, упаси боже, ни на волосок не повредить правде. Правде жизни, правде прозы.
В поэзии нет той безыскусной разговорности, художественной безоглядности, как в строчке прозы. Щедрости говора, и в то же время сдержанности, скупости, чтобы не взять тоном выше. Чтобы прекрасное, высокое слово не начало звучать высокопарно, чересчур красиво. Чтобы в слово, упаси бог, не прокралась фальшивая нотка.
Возьмем, к примеру, такой прозаический отрывок:
«Страх против страха — один против другого два повздоривших козленка на узком мостике через бурную реку».
Не только каждое слово — каждый звук выразителен, красноречив, — занимает свое место не произвольно, не случайно: он там, где он должен быть.
«Страх против страха» — звуки Р скалят друг на друга зубы. «Два повздоривших козленка» — З — это их острые рога. Звук У в «узком мостике» делает этот мостик еще у́же, обрывистее — вот-вот козлята угодят в воду. В «бурной речке» бурлят и брызжут звуки Р.
Где я нашел эти строчки, говорить не буду. Пусть читатель сам на них наткнется.
ПЕРЕВОД
Когда пересаживают художественное произведение с одной почвы на другую, на переводимом появляются горбики, наросты — здесь горбик, там горбик. Чем талантливее перевод, тем больше горбиков.
(Читатель пожмет плечами. Это парадокс. Что-то здесь навыворот. Видимо, только художнику дано понять, в чем тут дело. Это одна из тех тайн искусства, у которых нет разгадки. Тайна навсегда останется тайной. Читателю не привыкать стать — пусть и на этот раз поверить на слово.)
Хороший переводчик, переводчик-художник, так же как, скажем, портной-художник, обкладывает горбики ватой, оттого, я полагаю, и горбики исчезают. Во всяком случае, не бросаются в глаза.
Горки ваты на ровном переводе восстанавливают холмистую прелесть и естественность оригинала.
Плохой переводчик, переводчик-калека, возможно, и знает, что надо делать, не исключено, что теория ему известна, ему недостает, однако, крохи того, как это надо делать, капельки таланта.
Он тоже орудует клочьями ваты, но накладывает их не вокруг, и не рядом, а на самые горбики.
И горбики превращаются в большие, нелепые горбы. Торчат сзади и спереди. Рождается урод. Без гармонии и обаяния, без души и тела, без божьей благодати.
ТАК ЭТО ПРОИСХОДИТ СО МНОЙ
Когда я не пишу, когда мне не пишется — я ничто. Любой пигмей больше, чем я. Самому негодящему лучше, чем мне.
Любое ничтожество может на меня накричать. Я этот крик проглатываю. Он прав. И его крик прав.
Я хожу как в воду опущенный, состарившийся. Разыгрываются камни в желчном пузыре. Я бегаю по врачам. Болезнь не просто болезнь — это оправдание перед самим собой, утешение, единственное спасение.
Все, что я в своей жизни до сих пор написал, не в счет. Хотя, если судить здраво, мысль о сделанном могла бы утешить. Нет. У меня все наоборот: от этого мне становится еще мучительнее, еще тяжелее.
Стоит в таком состоянии сесть за стол, попытаться работать — тут уж совсем никуда: на меня обрушиваются небо и земля. Я сижу и маюсь, сижу и стенаю. Мука мученическая, но все-таки вожу пером.
Так чувствует себя ребенок, только что начавший ходить. Шаг — миля. От стены до стены — тысяча миль. За что бы ухватиться? Лужица — море. Ступенька — пропасть. Кто услышит твой лепет? Кого твой крик сдвинет с места?
Зверёк-сомнение, который, как известно, частенько усаживается против пишущего у письменного стола, сверлит меня ехидными глазками, прыгает прямо в лицо: разве у тебя что-нибудь получится? И что, собственно, должно получиться? В силах ли твоя гортань издать хоть один новый звук, которого мир до тебя не слышал? Поднесешь ли ты к пустому гнезду хоть одно зернышко в клюве, один листочек заблудившемуся кораблю?