После разговора с Надькиным и с политруком он было совсем поверил, что все закончится благополучно. Однако вызов в особый отдел расстроил его вконец. Снова и снова прокручивался в его бессонном мозгу тот мучительный разговор, во время которого Пауль все больше чувствовал, как зыбко, как неустойчиво все у него и как легко можно повернуть все в самую невыгодную для него сторону. Хотя Пауль рассказал, как его и попросили, свою историю до мельчайших подробностей, особист лейтенант расспрашивал его еще часа два. Он задавал один и тот же вопрос в разное время, интересовался такими мелочами, которые казались Паулю совсем незначительными, и если Пауль не понимал или не знал чего-либо, то лейтенант особенно старательно записывал что-то в свой блокнот. И те главные вопросы, которые Пауль задавал себе сотни раз сам, еще когда пробирался на фронт, лейтенант тоже задал. И как себе тогда, так и ему Пауль вынужден был ответить: да, он знал, что побег с трудового фронта квалифицируется как дезертирство, да, он понимает, что если бы все дезертировали с работы в тылу, то армия не смогла бы воевать и победы бы не было; и то, что полагается за дезертирство, он тоже знает…

Пауль соглашался, не мог не согласиться с этим, и все его недавние надежды на то, что участие в боях, и награды, и благодарности могут ему зачесться, казались теперь наивными перед этой привычной железной логикой военных лет, оперирующей огромными понятиями, от которых зависит жизнь или смерть не единиц, а тысяч, сотен тысяч людей, судьба всего народа, судьба страны. Какие тут боевые заслуги, какие награды, какие благодарности! Тем более что он получил все это обманом. Да, обманом, потому что обманул всех, обманул командиров, обманул родину… Награды и благодарности, казалось, теперь даже усугубляли его вину, потому что еще больше подчеркивали дерзость его обмана.

Пауль сидел перед лейтенантом на принесенном откуда-то венском стуле с перебитой спинкой и все в большей растерянности вытирал со лба, с висков льющийся пот. Сто раз просоленная, с белыми разводами, видавшая виды его гимнастерка все сильней прилипала к спине и размягчалась под мышками. Сломанная спинка стула остро впивалась под лопатку, круглое жесткое сиденье становилось все горячей под ним, но он боялся даже пошевелиться, не говоря уже о том, чтобы сесть поудобнее, будто наказание уже начало осуществляться и попытка облегчить его себе, изменив позу, могла стать еще одним свидетельством его наглости и стремления избежать, увернуться от заслуженного возмездия. Он пытался унять мелкую дрожь пальцев с черными ободками ногтей, прижимая влажные ладони к коленям, но все было тщетно. А вопросы все падали и падали, размеренно, однотонно, и Пауль, все чаще спотыкаясь в словах и все хуже говоря по-русски, отвечал, уже не понимая, зачем еще все эти вопросы, когда все и так уже предельно ясно, и хотел только одного: чтобы скорее закончился этот разговор.

Он вернулся на батарею таким измочаленным и усталым, каким не был даже после той страшной разведки боем. Надькин, увидев его, дал какие-то распоряжения расчету, занятому чисткой матчасти, подошел к Паулю и сел с ним в сторонке.

— Рассказывай, Ахмедыч, — стараясь говорить уверенно и не выказать своего беспокойства, попросил он.

— Да нечего рассказывать, товарищ старший сержант. — Пауль расстегнул липкий, душивший ворот гимнастерки и вытер шапкой лицо. — Все ясно. Так ясно, что хоть сейчас пулю в лоб.

— Дурное дело не хитрое. Ну, ладно, ты все же расскажи, что там было у вас.

Когда Пауль передал ему весь разговор с особистом, Надькин, все так же стараясь говорить уверенно и твердо, сказал ему:

— Дурак ты, Ахмедыч. Если бы тебя хотели посадить, ты бы оттуда не вернулся. Не отпустили бы тебя, ясно? А раз отпустили, значит, ничего с тобой такого не сделают. Расспросить же тебя обязаны. Ведь это формально ты что-то нарушил, а факт-то вот какой: ты воевал, ты родину защищал, ты награды имеешь. Вот факт какой. А остальное ерунда. Так что успокойся, Ахмедыч. Вон твой обед стоит, иди поешь да давай помогай порядок наводить.

И тон, и слова Надькина привели Пауля опять немного в себя. Уверенность, с какой говорил Надькин, словно вымыла из души весь липкий, тягучий страх, бессилие и безнадежность. Пауль почувствовал себя так, будто вылили на него, грязного, потного, усталого, ведро колодезной воды. Надькин, наверное, в самом деле прав: если бы считали его очень виноватым, то не отпустили бы.

Что же будет завтра? Как его встретит Жуков? И зачем его вызывают к нему самому? Ведь переоформить документы и награды на его настоящую фамилию могли бы, наверное, и в штабе полка. Или в штабе полка этого не могут сделать? Нет, наверное, не так уж все в порядке, если до самого маршала дело его дошло. До самого маршала… Командующий фронтом, а теперь главнокомандующий советскими оккупационными войсками в Германии, — сколько у него дел и хлопот сейчас! Зачем еще и это пустяковое дело направили к нему? Пусть бы хоть дело офицера, а то какого-то младшего сержанта… Нет, неспроста все это, неспроста.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже