Пес, сидевший на цепи в конуре, молчал до тех пор, пока я не ступил на высокое крыльцо. Стоило же мне сделать первый шаг, как он зашелся истошным лаем.
Петр Лукич торопливо выскочил на крыльцо.
— Цыц ты, холера! Проходи, гостюшка дорогой.
Тут из-за веранды кто-то окликнул Чуклаева:
— Хозяин, подь-ка на минутку!
— Чего там?
— Чего-чего, нужон!
— Проходи, Иван Аркадьевич, проходи в дом, — засуетился Чуклаев, сбегая с крыльца.
От веранды, левей, тянулся широкий, в два кирпича, ряд кладки, за которым стояли двое рабочих. Один, кряжистый, широкоскулый, с твердым, уверенным взглядом, держал в руке кирпич и слегка подбрасывал его, будто взвешивая. Второй, высокий, худой, с ввалившимися небритыми щеками, понуро стоял рядом.
— Слабоват кирпич, — сказал кряжистый, когда хозяин остановился около кладки.
— Это почему? — поднял лохматые брови Петр Лукич.
— Почему-у-у? — протянул второй мужик, не поднимая головы. — Брачок, видать. Вот и слабоватый.
А кряжистый хрястнул тот кирпич, что подбрасывал на ладони, о колено, — в руках осталось по ноздреватой половинке.
— Не себе, видно, брал. Вот он и хлипкий, твой кирпич.
— Сверху, видать, попался — подмок, — оправдывался хозяин, — а возьми-ка снизу — колуном не расшибешь, хоть церковь клади. — Петр Лукич повернулся в мою сторону. — Не купишь две-три сотни?
— А зачем мне? — вежливо отказался я.
Чуклаев шагнул через ступеньку, чуть не упал — выставил вперед руки, чертыхнулся. Но тут же овладел собой, нашептывая мне:
— Проходи, проходи, гостек дорогой!
Едва за нами захлопнулась дверь, над просторным запечком зашевелилась пестрая ситцевая занавеска. Раздвинулись ее половинки, и показалось худое, бледное, сморщенное, как печеная картошка, лицо женщины.
— Лежи, лежи. — Чуклаев на ходу задернул занавеску, извиняющимся голосом сказал мне: — Третий год старуха моя с печи не слезает. Теперь вот и с головой ей худо.
В поселке ходил слух, что прибил когда-то Чуклаев свою жену спьяну. С тех пор и лежит она в богатом доме, не видя белого света, а по хозяйству управляется жена племяша, которого носит где-то по белому свету. Одни говорили, что, приревновав молодую жену к дядьке, завербовался парень, другие — что схлопотал тот в дальних краях срок и отсиживает.
Расположившись в саду за мольбертом, я не раз чувствовал, что кто-то наблюдает за мной из-за высокого забора — думалось, она это, молодайка. Но видел я ее только издали, чаще всего возвращавшуюся с Петром Лукичем с базара, завязанную по брови в глухой серый платок, в длинном бесформенном платье, пыльных ботинках, с тяжелыми корзинами в обеих руках.
Мы прошли в большую светлую комнату с богатым резным буфетом у одной стены и круглым столом с четырьмя стульями — у другой. На недавно промытом, выскобленном полу — фабричной работы ковровая дорожка. В углу — разросшийся, в голубой крашеной кадке фикус с влажно блестевшими, тоже, видать, недавно протертыми, листьями.
Петр Лукич постучал в глухую стенку жестким крючком прокуренного пальца. В двери показалась молодая женщина в мордовском нарядном сарафане, с яркими бусами на груди. Лицо ее, с большими, подернутыми усталостью серыми глазами, показалось мне бледным, изможденным.
— Антонина!
Женщина бросила на меня короткий удивленный взгляд, — так смотрят, когда не ожидают увидеть человека и вдруг он перед глазами, — на ее бескровных губах едва удержалось готовое спорхнуть приветствие. Но уже через мгновенье взгляд ее остыл и губы поджались, как от испуга. И вот она уже скучно и покорно глядит на Чуклаева.
— Что, Петр Лукич?
— Не сообразишь? — осклабился тот. — Спроворь-ка, нам, дорогуша, чего-нибудь на стол. Гость наш торопится, на минуточку заглянул…
— Сейчас я.
Он заговорщически подмигнул мне и вышел.
Женщина, перегибаясь над столом тонким станом, быстро поставила две мелкие тарелки, вилки, ножи, две хрустальные рюмки. Прижимая к груди буханку, нарезала хлеба.
— Чисто у вас, — уронил я словно про себя. Но, кинув на дверь быстрый взгляд, она откликнулась:
— Чисто не там, где метут, а где не сорят.
— Ну уж, не скажите! У хорошей хозяйки сор не залежится…
— Детей нет в доме — откуда ж сору-то быть? Мой-то мальчонка сюда только спать приходит…
«Какую ж, однако, пустяковину я ей говорю», — корил я себя запоздало. Сразила меня и меткость и немногословность ее. Действительно, откуда ж быть сору в доме, если дом без детей? Больная хозяйка с печи не слазит, а Чуклаев, видно, в поисках лишнего рубля с ног сбился. Ее мальчонка? Не тихий ли молчун Колян из пятого «В» ее сын? То-то видел я его несколько раз около чуклаевского забора. Одного, без товарищей.