Подойдя, увидел я на оконном стекле приклеенный огромный лист бумаги. На нем усердно, крупно было выведено:
– Боря здоров.
Недолго продолжался наш нейтралитет. Тот самый ветер, что перебуровил всю Россию, проник и сюда. Само начальство наше перешло под власть Временного правительства.
Все помнят эти дни – ощущение стихии надвигающейся, все сметающей. Мне же особенно врезался один вечер в училище, первый после падения самодержавия. Обычно при расчете роты шеренга «извозчиков» пела: «Боже, царя храни!» Офицеры и фельдфебеля держали под козырек, все мы тянулись во фронт. Это считалось минутой торжественной.
Наступила она и в тот день. Когда надо было взять дружно, хором – раздалось всего два-три неуверенных голоса, по привычке.
– Отставить, – сказал высокий, худой ротный наш, с сединою, при «Георгии». Все замолчали. Странная, невеселая минута! Одиноко мы стояли. Сумерки наступали. Где-то вдали играла музыка. Екатерина, во весь рост, смотрела с овального портрета в глубине залы. Александр, насупротив, выставлял белые лосины, зачесанные височки. Николай скакал на коне. Гимна не пели.
Высокий ротный, с сединой и плешью, отирал платочком слезы.
А на другой день юнкера весело выбегали на мокрую, в мартовском солнце улицу, месили сырой снег, прыгали через лужи – бежали в отпуск. И старый ротный, старый гимн, все это позади. Улицы бурлят народом, еще радостным и оживленным. Разочарований еще нет. Медовый месяц. Что же говорить, большинство наших нацепили красные банты: Временное правительство как-никак из революции ведь родилось. И все близкие: жены, сестры, матери – приблизительно так чувствовали.
Но дисциплину мы сохраняли. Помню, встретил я на Пречистенском старичка генерала, худенького, с красными лампасами, в кованых калошах. Он старательно обходил лужу на тротуаре. Бравый александровец, хоть и с красным бантом, стал, разумеется, перед ним во фронт, да так ловко, что треть лужи выплеснул на генералово пальто. Старичок горестно махнул рукой:
– Эх, юнкер, юнкер…
Новая жизнь началась и у нас, в старом, вековом дворце на Знаменке. Новая жизнь, с революцией пришедшая, состояла в том, что прежний, грозно-крепкий строй вдруг обратился в некий призрак. О, мы вели себя благопристойно, с внешней стороны машина будто бы и двигалась. Но в самом этом движении появилась некая фальшь. Не было ощущения власти, неотвратимой силы, прежде смалывавшей… надо просто признать: лично, для каждого, стало в училище легче. (И если так произошло с нами, то что же стало с солдатами! Как же им было не хотеть революции!)
И начальство переменилось. Как не иным может стать начальство, когда сразу же роты выбрали свои комитеты и уполномоченные эти в любое время могли докладывать старику-генералу, начальнику училища, о своих нуждах. Царство «шляп» начиналось. О, если б я хотел выплыть, время подошло. Но и без всякого моего желания, только за то, что я писатель и «шляпа», выбрали меня и в ротный комитет, и потом в «комитет семи» от всего училища – мы вошли в Совет солдатских и офицерских депутатов Москвы. Много интересней, разумеется, было заседать вместо лекций в какой-нибудь для нас отведенной аудитории или ехать в Политехнический музей на общее собрание Совета. Или идти депутацией к нашему генералу, просить о каких-нибудь послаблениях (о «подтягивании» никогда мы не просили) – и при всей внешней почтительности нашей все же генерал смущался… и никак не мог взять тона: что мы, подчиненные его или он нам в чем-то уже подчинен? Мы старались, разумеется, быть мягче и приличнее, но за спиной нашей «ловчилы» уже действовали: старый, тяжеловатый и суровый строй военный отступал.
По-прежнему ходили мы в походы, были даже на параде на Красной площади, по-прежнему учились стрельбе в тире и разбирали проклятый пулемет (понять устройство коего невозможно). Но все это было наполовину игра, «нарочно».
Важное или важным лишь кажущееся надвигалось так же неотвратимо, как в свое время минута погружения в училище.