Правда, сами того не подозревая, Заболоцкие-старшие оставили дочери очень даже приличное наследство в виде квартиры, причем не где-нибудь, а в районе Арбата, за который нувориши из глубинки нынче готовы выложить любые бабки. Казалось бы, чего Нонке мучиться, считать копейки? Загнала бы свои арбатские руины, купила хорошую однокомнатную с большой кухней в зеленом районе, у метро, а на «сдачу» жила бы себе припеваючи. Однако то, что для других элементарно, для сложносочиненной Заболоцкой — вселенская катастрофа. «Не хочу! Не могу! Не буду!» — как безумная завопила она, когда Люся в ответ на ее очередное, с кулаком по столу возмущение ростом тарифов на ЖКХ выдвинула вариант с продажей квартиры. Больше этот вопрос Люся не поднимала, тем более что и сама, наверное, обрыдалась бы, помогая Нонке складывать вещи перед отъездом. Потому что, несмотря на пыль, грязь и неустройство, любила эту квартиру не меньше хозяйки: за детство, за память, за пластинки и книжки. Тщательно обернутые в плотную чертежную бумагу книги из библиотеки Заболоцких были главной радостью ее пионерского детства…
Прибежав из школы домой, в тесную, вросшую в землю избушку, где обитали три сугубо пролетарские семьи, она подхватывала под мягкий пушистый живот соседского кота Ваську, забиралась вместе с ним на высокую железную кровать, подкладывала под локоть подушку в ситцевой наволочке и читала, читала, читала. За окошком, сплошь покрытым розовым от заката инеем, начинало темнеть. Не слезая с кровати, Люся щелкала выключателем, забирала из тарелки последний пряник и возвращалась в асьенду Каса-дель-Корво на званый обед к Пойндекстерам, или в выжженные солнцем прерии к храбрым индейцам, или в сырое подземелье на острове Иф.
Мамин приход с работы всегда был неожиданным. Тяжелая дверь, обитая серой мешковиной, распахивалась, и рыжий мурлыка Васька, обезумев от страха, начинал метаться по шестиметровой комнатушке. Получив пинок мокрым валенком, он улетал в коридор, а Нюша, стаскивая платок и телогрейку, бранилась:
— Люсинк, скоко раз тебе говорить? Нельзя животную на постелю пущать! От их одни микробы. В колидоре пущай спит, сюды его не води.
— В коридоре холодно, лед по углам. Жалко котика.
— Шерстяной, чай, не замерзнет.
Теперь уже не почитаешь! Первым делом мама включала радио — трехпрограммный пластмассовый приемник, висевший на гвозде возле двери. Под его бормотание (если только не передают концерт по заявкам, тогда — под звонкие народные песни) она переодевалась в бурый байковый халат и, повязав фартук и косынку, принималась греметь посудой. Доставала из фанерного стола, служившего и обеденным, и письменным столом, и буфетом, глубокие тарелки, алюминиевые ложки, бокалы для чая, черный хлеб, повидло, печенье и неслась на кухню разогревать кастрюлю промерзших в ледяном чулане щей, сваренных на всю неделю.
На кухне Нюша принималась обсуждать с соседкой последние новости.
— У нас в депо сказывали, вроде обратно в космос запустили. Говорят, сразу четыре мужчины. Не слыхали, Марь Ляксевна?
— Нет, не слыхала. Мне Миша радио включать не дает. Оно ему думать мешает. Он у меня все за учебниками сидит. — Толстая Марья Алексеевна никогда не упускала случая похвастаться тем, что муж у нее учится в военной академии. — Завтра моему Мише диалектический материализьм сдавать. Я в книгу-то глянула — ничегошеньки не поняла! Ой, трудно, Нюшенька, трудно!
Нюша поддакивала, и все было тихо и мирно. Но если рядом кипятила белье Шурка Воскобойникова, на кухне начинался ор. Майорской жене доставалось крепко: чтобы Маруська шибко не задавалась.
— Материализьм! — передразнивала ее похожая на Кощея незамужняя Шурка. — А не хочете у нас в столовке котлы поворочать? Сидит на жопе цельный день, трудно ему!
От такого невиданного нахальства Марья Алексеевна теряла дар речи, и за нее вступалась Нюша.
— Не права ты, Шура. Сама-то, чай, неграмотная, вот тебе и не понять, как учиться-то трудно. Особливо в годах. Это вон Люсинка моя раз-два — урочки сделала, назавтра — одни пятерки получила. Потому как головка молодая. А у Михал Василича уж мозг обстарел…
— А мозг обстарел, так ехай обратно в колхоз свиней пасти! — с сарказмом перебивала ее Шурка, очень артистично указывая направление деревянной палкой, которой только что упихивала в бачок выкипающее белье. — Без академиков обойдемся!
Сердечнице тете Марусе не хватало воздуха, чтобы достойно ответить Шурке.
— Сама и ехай… жигучка… — бессильно плакала она, а бывало, что и замахивалась на обидчицу половником. — Лярва ты столовская!
— Я те покажу лярву! Ты у меня кровью умоешься!
— Как дам по поганой роже!
— Сама ты рожа! Гляньте, какую хлеборезку нажрала! Учти, Маруська, завтра я кота твоего придушу и микояновских котлет из него понаделаю. Лопнуло мое терпенье!
— Ах ты сволочь! Живодерка, психичка!
— Марь Ляксевна! Шура! Нехорошо так-то! — разнимала их Нюша, пытаясь загородить необъятную тетю Марусю маленьким коренастым телом: — Нехорошо, Шур!
И тогда весь Шуркин язвительный гнев обрушивался на нее: