Усевшись подле камина, Данте глубоко вздохнул, пытаясь унять дрожь. Так дело не пойдет. Если его мысли действительно влияют на реальность, как сказал когда-то тот странный подозрительный птичник со шрамом, то так можно убить любимую. А вдруг это не создание событий, а всего лишь пророчество? Он горько усмехнулся. «Всего лишь»! Какая гордыня звучит в этих словах! В любом случае сейчас необходимо любой ценой занять свой ум чем-нибудь иным. Пусть даже связанным с Беатриче, но не смертью, не смертью! И не видеться с ней больше. Хватит уже играть в опасные игры, подвергая риску доброе имя порядочной женщины. Симон деи Барди, конечно, не правитель Римини, да и дочь Портинари никогда не поддастся греху, как несчастная Франческа, но все же…
Неожиданно Алигьери понял холодного насмешливого Гвидо Кавальканти, пишущего страстные канцоны. Возможно, он просто спасался таким образом от тайного любовного огня.
Надо немедленно представить Биче абстрактной величиной, например, мадонной Философией. Ей пойдет эта роль. И писать, писать о ней, прославляя свою даму…
— О, как вы смелы, мессир Алигьери! — в притворном восхищении воскликнул Гвидо, когда Данте, взяв самый большой кубок, наполнил его до краев. — Но пора платить за свою смелость. Мое вино пьют только прекрасные дамы и поэты. Нескольких удачных строк все же будет маловато для такого кубка. Читай сонет и, если он будет удачен, — ты получишь мою искреннюю дружбу. А если он окажется превосходен — наша дружба протянется на века.
Данте уже давно излагал в стихах сны, в которых к нему приходила дочь Портинари, но еще никому их не читал. Теперь он решился:
Гвидо долго молчал. Потом заметил с кислой усмешкой:
— Придется считать тебя лучшим другом, вот только не знаю, как долго. Все зависит от тебя, друг мой. — И он пронзительно посмотрел в глаза собеседнику.
— Как Бог даст, — ответил Алигьери, отведя глаза, — спасибо за дружбу, отныне я тоже буду считать тебя первым в ряду друзей.
— Так ты любишь ее? — разочарованно произнесла Примавера, подошедшая к нему на очередной поэтической вечеринке. — Какова же цель твоей любви, если ты не ищешь соединения со своим, так сказать, предметом?
Данте посмотрел в лицо своей даме-ширме. Она явно чувствовала себя уязвленной оттого, что не стала этим самым «предметом».
— Мы уже соединены в других мирах, — объяснил он, — а здесь мне необходима лишь ее приветливость, как некое доказательство… бессмертия, наверное…
Примавера хмыкнула:
— По-моему, ты просто безумец.
Она сделала несколько шагов прочь, потом остановилась и сказала тихо, но отчетливо:
— И вот еще что: не ходи ко мне больше.
Стояло чудесное лето — нежаркое и не сильно дождливое. Еще никогда Данте не чувствовал себя столь счастливым. Он не только преодолел свои греховные помыслы, не приносящие ничего, кроме страданий, но и значительно продвинулся в прославлении Госпожи. Теперь мадонну деи Барди знала вся Флоренция. И не только как достойную особу безукоризненной репутации, творящую дела милосердия в богадельне, построенной ее отцом, — в общем, почти святую, но и музу молодого Алигьери, спорящего за звание первого поэта города с самим Гвидо Кавальканти.
Данте чувствовал гордость, когда ему рассказывали, как она проходила по мосту и дети осыпали ее розовыми лепестками. С тем же затаенным чувством восторга, с которым когда-то в детстве наблюдал за игрушечным космосом из коралловых четок отцовского должника, он строил ее мистический образ в знаках и цифрах.
Отчего-то ему казалось, что его возлюбленной соответствует число девять — совершеннейшее, согласно учению Птолемея о девяти движущихся небесах. К сожалению, в дате ее рождения не было ни одной девятки. Он смотрел ее гороскоп по аравийскому обычаю и по летоисчислению, принятому в Сирии, но тщетно: коварная девятка ускользала. Тогда он вычислил день ее зачатия и — о радость! — у него получился девятый месяц года. Поразмыслив еще, он решил посчитать обороты ее планеты в XIII веке — тоже получилось девять!
Стараясь не спугнуть сладостный трепет в груди, он пошел к Гвидо Кавальканти — поделиться своим открытием.