— Опять ты за свое, — беззлобно проскрипел Дядька. — Уж сто раз тебе говорено: не нашего ума это дело. Мы и до людей жили, и после них жить должны, чтоб за лесом следить, да от напастей его оберегать. Оно, конечно, от ведунов нам отродясь ничего, кроме пользы, не выходило. Опять же и волколака он извел. — Дядька нахмурил корявые наросты бровей. — А потому мешать ему мы не будем. Но и помогать не станем, а то мало ли что… встанем мы сейчас на людскую сторону, так, может, и от нас ничего не останется.
— А так, думаешь, останется? — мрачно осведомился лесовичок.
— Останется, — уверенно заявил Дядька. — Тем, другим, до леса дела нет. У них с людьми счеты. Врать не буду, при них жилось несладко, но специально они нас не изводили — и на том спасибо. Так что уж лучше нам в сторонке оставаться, пока не станет ясно, чем дело закончится.
Дядька расправил суковатыми лапами бородищу, извлек из нее запутавшуюся шишку и отбросил в сторону.
— Оно, конечно, так, — бесцветным голосом проговорил лесовичок. — А только с людьми-то оно как-то веселее.
— Да я разве ж спорю, — уныло проскрипел Дядька. — А только кажется мне, кончается время людское, и кто выжить хочет, тому сейчас лучше держаться от них подальше.
— Что ж, неужто так все и сгинут? — недоверчиво поинтересовался лесовичок.
— Ну, почему все! Люди, они ведь страх какие живучие. Кое, кто уж наверняка сбрежется. Вот такие, как он, например, — Дядька махнул лапой вслед ушедшему ведуну. — Хотя, конечно, он-то и не то, чтобы человек. Ему-то еще неизвестно, при ком лучшее житье будет.
— Ну, это уж ты, Дядька, загнул! — возмутился лесовичок. — Никогда я не поверю, чтоб ведун…
— Да ладно, — отмахнулся замшелой лапой Дядька. — Это я так… Разве ж я сам не понимаю? А только все одно: скажи ты ему сейчас всю правду, и неизвестно еще, чем бы это для него обернулось — добром ли, али худом. Неизвестно ведь доподлинно, какая сила уста-то нам замкнула.
— Может, и так, — лесовичок соскочил со ствола, потянул за собой узелок с угощением. — А только тоскливо мне что-то, невесело.
— Всем нам скоро не до веселья будет, — вздохнул лесной Дядька. — Такие уж времена идут…
Глава 9
Егор сидел на берегу реки и смотрел на медленно текущую мимо него темную воду. Ему и раньше нравилось сидеть вот так, в одиночестве, ни о чем не думая, слушая шелест ветра в ивовых листьях и тихий плеск волны в прибрежных камышах, наблюдая за игрой солнечных зайчиков на поверхности реки. Теперь это стало единственным его развлечением. Егор не жаловался, в глубине души ему даже нравилась такая жизнь.
Раньше, чтобы насладиться тишиной и покоем, ему приходилось выкраивать минутки из бесконечных дел по хозяйству и уходить подальше от деревни, туда, куда не долетали голоса ее двуногих и четвероногих обитателей.
Сейчас нужда в дальних походах отпала. Жизнь в деревне замерла. Охваченные тягостным оцепенением, люди, казалось, потеряли всякий интерес к тому, что творилось вокруг. Смолкли бесконечные разговоры об осенней ярмарке, пересуды о видах на урожай да о том, кто и как подготовился к грядущей зиме. На Егора никто не обращал внимания, и он мог совершенно безнаказанно целыми днями слоняться без дела.
Теперь он не уходил далеко от деревни, а сидел недалеко от мостков в полной уверенности, что его никто не потревожит. Раньше здесь с утра до вечера звучали голоса стирающих белье баб и визг купающейся ребятни. Теперь у мостков было тихо. Запуганные оборотнем люди боялись выходить из деревни даже средь бела дня.
Егор не боялся. С тех пор, как минувшей зимой озверевший шатун растерзал у него на глазах отца, Егор вообще перестал чего-либо бояться. Тот страшный день остался в его памяти каким-то смазанным пятном. Не было четких воспоминаний о том, что и как происходило, хотя произошло все у него на глазах, можно сказать — перед носом. Как Егор ни старался, вспоминались только какие-то обрывки: глухой рев не ко времени разбуженного медведя, густой звериный дух и отцовский нож, который, сверкнув на солнце, отлетает в сторону от удара когтистой лапы. А потом кровь… Неестественно красная, дымящаяся кровь вперемешку с густыми синими тенями на взрытом белом снегу. И еще крик, страшный крик умирающего человека, то ли отцовский, то ли его, Егора, собственный. Но главное, что он запомнил — страх, нестерпимый ужас, от которого душа падала прямиком в пятки, а сердце отказывалось биться в груди. Это был страх, которого Егору до того не приходилось испытывать ни разу в жизни — страх неминуемой смерти. И наступил момент, когда он с радостью принял бы эту смерть, лишь бы избавиться от страха. Но все случилось иначе.
Все изменилось в тот момент, когда он увидел кровь отца на снегу. Кровь и… что-то еще. Пульсирующее, шевелящееся, бессильно цепляющееся за ускользающую жизнь. Такое совсем еще недавно родное, а теперь нестерпимо жалкое и… отвратительное в своей беспомощности.