Смолкает бестолочь назойливого дня,                Нахальной жизни гам беззвучнее и тише…                Потемки – солнца свет угасший заменя,                Одели трауром навес небесной крыши…                Ночь сходит медленно в красе своей немой,                Во всем величии своем оцепенелом,                Чтобы бедняк забыл на время голод свой,                И стыд забыли те, чьей жизни – стыд уделом!                И телом и умом измученный вконец,                И с сердцем трепетной исполнены печали,                Я ночь приветствую словами: наконец,                Мрак и безмолвие, вы для меня настали!                Не жду я отдыха – не жду я светлых снов,                Способный освежить мой ум многострадальный,                Но, мрак таинственный – в холодный твой покров                Я молча завернусь, как в саван погребальный[270].

Казалось бы, очевидно, что в качестве перевода данное стихотворение не выдерживает никакой критики. И тем не менее этот перевод – несомненная удача. К тому же ему повезло, поскольку фоном ему являются другие существующие переводы, из которых самый удачный – версия Эллиса, весьма близкая формально, но невыразительная по существу, в котором на очень скупом лексическом пространстве (Курочкин и Якубович воспользовались шестистопным ямбом, Эллис – четырехстопным) соседствуют такие невнятные строки, как «Смеясь над голодом упорным», и такие банальные, как «Тогда поэта дух печальный в раздумье молвит»[271].

Остановимся на русских версиях первого из цикла стихотворений, озаглавленных «Spleen» («Pluviôse, irrité contre la ville entière»). В переводе Курочкина, чрезвычайно выразительном и ярком, абсолютно новаторском для русской поэзии начала 1870-х годов, написанном по мотивам стихотворения Бодлера, нет и намека на стремление воссоздать французский оригинал во всей полноте его особенностей. Достаточно сказать, что оно не просто неэквилинеарно: вместо четырнадцати строк сонета в нем двадцать две строки. И все же, коль скоро великие поэты русского символизма прошли мимо этого замечательного стихотворения, масштаб дарования Бодлера сохранен именно в этом переводе, а не в других версиях, формально более точных. Впервые оно было напечатано в «Отечественных записках» в 1871 году. Именно оно – лучшая визитная карточка раннего русского Бодлера:

            Заклятой жизни враг – с своей обычной мглою            Гнилой октябрь царит над стонущей землею,            И – мертвым холодней в сырых могилах их,            И крик озлобленней голодных и больных!            С утра – глухая ночь, бьет ливень беспощадно            И все кругом меня темно и безотрадно!            Мяуча жалобно, мой изнуренный кот            Бесцельно мечется и злобно пол скребет…            Из книги брошенной… на ужас замогильный            Ее творца протест мне слышится бессильный…            Чадит упавшая из печки головня.            И дразнит маятник назойливо меня…            И слышен колокол разбитый в отдаленьи            И похоронное охриплых певчих пенье…            Колоду грязных карт я разглядел в углу,            Она валяется без смысла на полу            С тех пор, как и стонать и охать перестала            Хозяйка мертвая, что в них порой гадала            С глухим проклятием оставив этот след…            И вот мне чудится, что трефовый валет            Заводит с дамой пик – в колоде этой сальной            Неясный разговор о связи их фатальной[272].

Критиковать это русское стихотворение за отклонение от буквы оригинала – бессмысленно. Курочкин буквально бравирует этим «отклонением»; чего стоит уже замена «февраля», «дождливого месяца» для Парижа – на «октябрь». Нелепо было бы также искать в оригинале такие строки, как «И крик озлобленней голодных и больных». Удивительно другое – это стихотворение сохраняет все основные мотивы бодлеровского сонета и в то же время претворяет их в абсолютно органичное для оригинальной русской поэзии стихотворение.

Перейти на страницу:

Все книги серии Критика и эссеистика

Похожие книги