(12) И снова я думаю о человеке, с нежностью прижавшем к груди яйцо, – потому что мне рассказывают о ребенке, у которого яйцо стало любимой игрушкой. Он повсюду таскает его с собой, выделяет из других своих игрушек, очень внимательно следя за тем, чтоб ненароком не разбить его. Яйцо всегда при нем – ночью в кровати он спит, подложив его под себя; на столе во время перекуса он кладет его на край тарелки, чтобы на него поглядывать; на прогулке оно в кармане его куртки, иногда он носит его в руке или держит рядом с собой, чтобы поиграть с ним, со своим яйцом, которое поборет и динозавра, и льва.
Его родители каждую неделю варят другое яйцо и, остудив и просушив, заменяют им прежнее, треснувшее или потерявшее за это время кусок скорлупы. Ждут, пока их дитя заснет или яйцо окажется где-то не рядом с ним, и подменяют его. Потому что время пришло – пусть даже никто не знает, сколько в пределах разумного можно хранить крутое яйцо вне холодильника, а уж тем более в теплых руках ребенка, который сжимает его, всюду таская с собой. И все ради того, чтобы игрушка всегда была как новенькая – ведь для них это тоже его игрушка.
Много лет спустя я смотрю перформанс одного художника – и вот он на глазах у публики высиживает сразу целый десяток яиц в кубе из плексигласа во дворце Токио (Абрахам Пуаншеваль, перформанс так и называется «Яйцо»), и спустя три недели ему удается заставить вылупиться одного цыпленка. Я обнаруживаю, что отношение к яйцу может быть связующим звеном между людьми, даже если оно принимает различную форму для каждого (нечто вроде общины яйца).
(13) Мы с моей пятилетней дочерью готовим мармелад из плодов айвы – после того как мы эти плоды собрали, процесс занимает целые часы, требует многих этапов и нескольких кастрюль. Наконец закончив, я не хочу, чтобы она его несла на следующий день в школу: это выглядит уж слишком от «отца-домохозяина». Я к этому отношусь совсем не по-скандинавски.
(14) У меня минута сомнений, я ставлю диск – Гленн Гульд исполняет Баха (партиты, прелюдии и фуги), это меня успокаивает. Я воображаю, что мой мозг – дерево, а музыка Баха – колышки вокруг него, они его поддерживают, позволяют не потерять форму.
(15) Только что в Париже родился мой сын, я становлюсь отцом в первый раз и думаю, что он должен расти в Брюсселе (а если я ничего для этого не предприму, он вырастет в Париже). Эту очевидную истину, нелогичную, зато в эмоциональном плане несомненную, сложно объяснить Е., которая спрашивает меня – почему (она родилась в Париже и всю жизнь там прожила). Я подыскиваю объективные причины: больше деревьев, до сельской местности от центра добираться всего полчаса, а если вы кого-нибудь толкнули в супермаркете, то он же еще и извинится раньше вас (полная противоположность Парижу, где вы всегда виноваты, даже если толкнули вас); более гармоничный способ побыть вместе, а ведь ребенку понадобится максимум нежности и теплоты. Как будто Брюссель – очарованное, защищенное место в мире, край единорогов и эльфов. Или уж тогда причины субъективные: здесь я вырос, и, в общем-то, здесь расти совсем неплохо (даже если другие росли в других местах).
Будь у меня возможность выбора, где расти, я выбрал бы его. Я был счастливым ребенком и воспоминания об этом храню в душе, хочу хранить их и дальше. Другого детства я не знаю – только мое собственное, и перед лицом неизведанного – то есть того, что у меня теперь свой ребенок, за детство которого я в ответе, – быть счастливым означает пройти через то же самое.
Вопрос не решается на протяжении нескольких недель. Е. всегда стремится понять, я тоже.
Я смотрю, как он спит (его только привезли из роддома), его ровное дыхание, заставляющее крошечное тельце вздыматься и опадать, успокаивает меня: с ним все хорошо. И одно первичное чувство тут же взывает к другому, один элемент, вписанный в плоть, взывает к другому элементу, вписанному в плоть, – и тут уже неважно, объективные причины или же субъективные, можно это доказать или нельзя, – все равно: Брюссель превыше всего. Но если конкретно – что ж такого в этом городе, помимо всем известного?