– Я к нему почти каждый день приходила на протяжении двух лет, а потом стало затухать. Он на другую девочку глаз положил, но я не расстроилась совсем, он мне уже тоже надоел, мне уже было четырнадцать, почти пятнадцать, а там столько разных ребят, в общем, мне один понравился. Так что я потом с ним была, но недолго, мне четырнадцать, ему шестнадцать, сам понимаешь, в таком возрасте это долго продолжаться просто не может. Потом были другие, разные. Я почти каждый день сексом занималась, сначала мне нравилось, потом вошло в привычку, стало необходимо.
Таня крутанула телом, резко, неожиданно, очень быстро, как развернувшаяся пружина, я не успел ее удержать, она уже лежала лицом ко мне. Оно по-прежнему не выражало ровным счетом ничего, словно она рассказывала о том, как вчера встретилась с подругой.
– У меня, наверное, этот мужской гормон, как он называется… забыла… тот, что сексуальность контролирует.
– Тестостерон, – предположил я.
– Ну да. У меня повышенное его содержание. Мне необходим регулярный секс. Ты не смейся. Мне иначе плохо. Я тебе говорила, что не могу быть одна… Это, конечно, тоже. Но не только. Мне надо трахаться регулярно, а то я чувствую себя подавленно как-то. Знаешь, все из рук валится, настроение никакое, ничего делать не могу, ничего не хочется, себя не люблю. Я давно это поняла, я когда в Москву переехала в институт поступать, у меня первые месяцы не было никого, я чуть не заболела. В депрессуху впала. Даже к врачу ходила. Он мне тоже сказал, что у меня этот гормон выше нормы и мне необходим регулярный секс. Так и сказал, чтобы я нашла себе хорошего парня и регулярно жила с ним. Что мне так для здоровья надо.
И тут наконец до меня дошло: она пытается объяснить мне себя со всей своей беззащитной, простодушной наивностью. Каждое ее слово, каждый взгляд, каждый вздох – есть сублимированная, кристаллизованная, химически чистая искренность, доведенная до абсурда, до невероятного, невозможного откровения. И именно от этой неправдоподобной наивности, от светлой, незапятнанной Таниной чистоты, будто она сама переступила порог реальности, потеряла земное греховное притяжение, будто сошла со страниц романа Достоевского, я не почувствовал ни обиды, ни раздражения. А почему-то только тихую, ласковую благодарность, желание принять, понять, разделить.
Ее душа разительно отличалась не только от моей, но и от многих других знакомых мне душ – неоднозначных, неопределенных, в самом своем основании выстроенных на противоречии, на двусмысленности, на межстрочном прочтении.
– Я потому и сказала тебе, чтобы ты не уходил надолго. Ты мне нравишься… и я не хочу без тебя. Но я и одна не могу. – Она помолчала, но тут же продолжила: – Ты не уйдешь, не исчезнешь?
Она смотрела на меня, ее голос, тихий, проникновенный, лишенный и намека на лукавство, проник в меня просьбой, мольбой.
Я почувствовал, как внутри, там, где должна ютиться душа, образовался маленький, прозрачный, очищающий родничок. Будто душу смазали лечебным, отпускающим все боли, все тревоги бальзамом. Я повернулся и сразу оказался на Танином упругом, легко принявшем меня теле, сжал пальцами ее ладони, раскинул их широко в стороны, до предела, она не противилась. Мы стали одним сведенным, сбитым из двух разнородных половинок крестом – моя грудь вдавилась в ее грудь, мой живот в ее, ноги вытянулись вдоль ее ног. На таких крестах римляне распинали ранних христиан. Непонятно только было, кто из нас крест, а кто прибит к нему – я или она?
Я вжался в ее тело изо всех сил, пытаясь полностью слиться, пытаясь соединиться не только с ее телом, но и с растревоженной, светлой, излучающей ясный, неземной свет душой. Я бы мог пообещать ей в эту секунду все, что угодно. Я хотел пообещать, но мне удалось выдохнуть в ее приоткрытые, ищущие губы лишь одно:
– Я постараюсь, – выдохнул я.
Совсем рано, когда еще не рассвело и предчувствие утра оставалось всего лишь предчувствием, мы снова занимались любовью, недолго, но очень наполнено, уплотненно, когда интенсивность растягивает каждую секунду до предела, как сжатый напор воздуха растягивает воздушный резиновый шар. Когда каждое мгновение вбирает в себя столько обычного секундомерного времени, что оно начинает отсчитываться совсем по иным, лишенным линейной зависимости законам.
Я еще лежал, приходя в себя, когда Таня встала, в едва затуманившемся рассветом мраке я видел разве что очертания, она потянулась, вскинула руки, стала в какую-то гимнастическую стойку – прогиб в спине, горделиво выставленная вперед грудь. Сделала два коротких балетных шажка на носочках, мне показалось, она сейчас принадлежит кошачьей породе, та же грация, все еще пропитанная желанием, но теперь успокоенным, удовлетворенным желанием.
– О-о-й-й… – протянула она длинно, и по голосу я догадался, что она улыбается, счастливо, безмятежно. – Как все-таки хорошо, – добавила она и засмеялась.
– Что хорошо? – спросил я из постели.