Я растерялся, ответил, что не понимаю его. Симонов успокоился, запыхтел трубкой, зачмокал так, что в ней затрещал табак и сверху трубки возник маленький оранжевый костерок.
— Дело в том, что меня самого занимала её неординарная судьба, — сказал он медленно, слегка картавя. — С точки зрения той поры, той минуты — всё верно. Никто из нас не мог, не хотел простить измену. Все мы боялись её пуще пули. За что тогда сражаться? И всё же с моей стороны налицо юношеский максимализм. Странно, что вы спросили об этом, очень странно. Значит, ещё где-то кто-то так думает. Мне никто ничего подобного не говорил, не спрашивал в последние годы. Так вот, совсем недавно мне прислали из этого самого Вичуга письмо, из горкома партии. Радостные и довольные начальники пишут, что наконец-то разыскали эту женщину! Правда, пишут, она заслуженная учительница, хороший человек, но всё же… Спрашивают меня, как быть, что с ней им надо сделать? Я тут же ответил — не трогать, не ворошить старое! Хватит того, что она носила в себе все эти годы, в своей душе. Я имею в виду моё стихотворение. Хватит! Надо уметь прощать! Я очень хочу написать об этом письме руководителей, очень бдительных руководителей из города Вичуга. Не всё надо воскрешать. Не всё! Напишу обязательно. Надо написать. Это, понимаете, мой долг…
Мы помолчали, а потом началась запись. Вела беседу Анна Цунская, поскольку речь шла, в основном, о творчестве, о поэзии, а не о войне, что было бы ближе мне. После записи Симонов стал яростно курить, хотя курил он минут десять назад, в кадре, что у нас на студии было запрещено по правилам пожарной безопасности.
Анатолий Гордиенко, Константин Симонов, Анна Цунская. Петрозаводская студия ТВ. 3.01.1973.
Нам надо было спешить в Дом политпроса, но я попросил Константина Михайловича посидеть минут пять, пока я оформлю гонорарную ведомость. Симонов отмахнулся и вышел из редакционной комнаты. Я догнал его уже в коридоре, стал объяснять, что мы государственное телевидение и не выплачивать гонорар не имеем права.
— У вас есть листик бумаги, блокнот?
Я вынул из кармана неразлучную записную книжку, и Симонов поперёк страницы написал: «Прошу причитающийся мне гонорар за выступление по Карельскому телевидению перечислить в Фонд мира. Константин Симонов».
Дату пометили 4 января 1973 года, тем днём, когда должна выйти передача.
Много у меня было встреч, бесед, интервью, записей со знаменитыми людьми, но Константин Михайлович Симонов был первым и единственным, кто отказался получить свой честно заработанный гонорар. Хороший был у меня автограф, весь день я показывал его коллегам, и все удивлялись; на следующий день я сдал листик в бухгалтерию.
…Мы сели в чёрную «Волгу» нашего председателя, я шепнул шофёру Тайсто Карловичу Мянтюнену, что мы спешим. Поехали побыстрее, и нас занесло на повороте. Тайсто чертыхался, ругал дорогу и дорожников. Его тут же поддержал Симонов, он сказал, что у него такая же «Волга», и к ней он давно ищет колёса с шипами, но не отечественные, а финские. Стал спрашивать меня, не смогу ли я достать ему такие колёса. Просил, чтобы я позвонил, разузнал.
Уже в гардеробе Дома партийного просвещения он снова стал просить достать ему во что бы то ни стало эти злополучные финские колёса. Я только разводил руками, говорил, что у меня нет машины и я далёк от этих дел. Почему просил меня, а не начальство — всемогущего Сенькина, Прокуева, Сепсякова?
…В конце семидесятых годов мне кто-то сказал, что Симонов тяжело болен, будто у него рак лёгких. Я закрываю глаза и вижу вспыхнувший огонёк в его трубке. А что если хозяин трубки хотел что-то выжечь в себе, скажем, выжечь что-то нехорошее, может быть, даже постыдное, что сотворилось то ли само по себе, то ли с умыслом в его долгой благополучной жизни?
Запомнилась фотография в журнале 1979 года. В больничном вестибюле стоит исхудавший Симонов, к нему прильнула Саша, её лица не видно, и не надо, понятно, что она плачет, зато глаза Константина Михайловича перед нами. Взгляд его отрешённый, чужой. Симонов смотрит мимо нас.
«Мы своё отбаяли до срока…»
В начале 1960-х годов я приятельствовал с замечательным человеком, краеведом — так его тогда порой называли в газетах или в Союзе писателей — Александром Константиновичем Грунтовым.
Наша дружба возникла на благодатной почве — общей любви к Николаю Алексеевичу Клюеву, чьё творчество долгие годы было под запретом, а если упоминалась фамилия Клюев, то непременно с уточнением «кулацкий поэт с религиозно-мистическим душком».
Николай Алексеевич Клюев.
Тёмными вечерами зимой и белыми весной я просиживал у Грунтова в ветхом деревянном домике по улице Герцена, 39. Ныне напротив того места, где стоял неказистый дом Грунтова, высится, утопая в зелёных деревьях, величественное здание, построенное некогда для работников обкома партии, метко названное в народе «дворянским гнездом».