Всем кулакам-вампирам мы гибель принесем!

Мы, красные солдаты, за бедный люд стоим,

За нивы и за хаты, свободу отстоим...

За окнами свистел холодный ноябрьский ветер. Володя, закинув руки за голову, глядел в темноту, грубыми словами ругал тореадоров Севильи, которые покорились мятежному генералу Кейпо де Льяно. А потом сквозь дремоту виделись ему остров Минорка и валенсийская экспедиция на военном корабле «Альмиранте Миранда». Крейсер стопорит машины, Родион Мефодиевич смотрит в бинокль, а гидросамолеты, ведомые отцом, взмывают вверх, в густо-голубое небо Испании. И самые лучшие летчики, самые верные парни всего мира: итальянцы, немцы, французы, болгары — все ведут свои машины за флагманской, отцовой...

Латынь мешалась в усталом мозгу с испанскими названиями городов; Сарагоса вдруг путалась с мускулюа ректи абдоминис — мышцей живота. Баргас сливался с квадрицепс феморис, — как давно он препарировал труп в последний раз! Надо бы, пожалуй, непременно начать ходить к Ганичеву. А десант на Ивисе? Что там происходит сейчас? Почему молчат газеты?

Варя стала ходить в испанской шапочке. Она похудела, повзрослела. Письма «оттуда» приходили на ее имя. Собственно, «оттуда» писем не было. Просто незнакомый товарищ передавал регулярно приветы и сообщал, что все благополучно. Иначе и не могло быть, рассуждали Володя с Варей. Даже смешно, если бы они надеялись на другое. Фашистам только дай повод для провокации.

Куда-то далеко, совсем далеко ушли те мелочи жизни, которые казались когда-то существенными. Ужасно было думать Варваре, что она не всегда оказывалась дома, когда отец ждал ее. Отец, который воюет сейчас за свободу всего мира там, в такой далекой, удивительной и непонятной Испании. Он, наверное, уже говорит по-испански со своим милым оканьем и, наверное, все ищет, где бы попить крепкого чайку. Ведь испанцы, наверное, не пьют чай? И никто не мог ответить Варе на вопрос: пьют испанцы когда-нибудь чай или только кофе?

Володя хмурился при каждом дурном известии в газетах и расцветал при каждом хорошем. Ему казалось, что там, где воюет Афанасий Петрович со своими орлами, не может быть плохо. Он так и видел его, отца, с выгоревшими волосами, чисто выбритого, вглядывающегося в далекое небо. Вот он залезает в самолет, примеривается — удобно ли, командует:

— От винта!

Как по-испански — «от винта»? Приятель — «амиго», неприятель — «энемиго», а как «от винта»? Ох, повидать бы их всех вместе: Энрико Листера, генерала Лукача, отца, как его там теперь называют? Как «Афанасий» по-испански? А как «Родион Мефодиевич» по-испански? Видятся ли они — моряк и летчик?

И все больше и больше задумывался Володя о том, для чего живет человек. Все дальше сторонился он сокурсников-зубрил, сокурсников, обсуждающих проблему, как бы остаться при институте, в аспирантуре; сокурсников, умненьких девушек и юношей, прикидывающих, с какой специальностью больше шансов остаться в городе, а меньше — попасть на периферию.

А папы и мамы?

Эти плачущие мамы у двери ректора; эти папаши — в кителях, в пиджаках, в толстовках, в тужурках, — «нажимающие» на декана; эти записки с просьбой «оказать содействие» тому или иному студенту, в очередной раз провалившемуся на том предмете, который обязан был знать врач!

К нему в бюро комсомольской организации с этим не совались. И даже декан Павел Сергеевич, слабый человек, случалось, обращался к Устименке за помощью, когда атаки становились слишком обильными и грозными. И Володя отбивал декана от атакующих — резко, грубо, беспощадно.

— Ханжа! — сказала ему Нюся Елкина.

Он невесело усмехнулся.

— Устименко один кончит Институт имени Сеченова, — выразилась про него Светлана. — Один — достойный!

— Ортодоксальнейший из ортодоксов! — съязвил Миша Шервуд.

Володя, прищурившись, взглянул в недобрые, светлые, выпуклые глаза Шервуда. Этот мальчик далеко пойдет! Он уже сейчас, ничего совершенно не имея за душой, ищет тему для защиты кандидатской диссертации сразу после окончания института. Но только кому нужны их даже хорошие отметки, их экзамены, их диссертации? Кому, кроме них самих?

<p>Старик</p>

В это именно время Володя особенно и душевно сблизился со Стариком, или Пычем, как звали на курсе Павла Чиркова, попавшего в институт тридцати четырех лет от роду.

Пыч был молчалив, суховат, насмешлив. Светло-голубые маленькие его глаза имели свойство вдруг впиваться в кого-либо надолго и пристально, словно два холодных шильца. Учиться Пычу было трудно, труднее, чем кому-либо в институте, но тем не менее учился он основательно и знал гораздо больше, чем многие способные студенты. Часто Устименко ему помогал. Пыч никогда не благодарил, не жал руку, только вздыхал:

— Способный ты, Владимир!

Но без всякой притом зависти, а с какой-то суровой нежностью. Оба они хвостом ходили за Ганичевым и Полуниным, и обоих их в один и тот же день Ганичев оставил в аудитории, закрыл дверь и сурово сказал им:

Перейти на страницу:

Похожие книги