— И вот я получил стенограмму. Обсуждался вопрос о снабжении Узбекистана. Икрамов говорит, что Узбекистан — хлопкосеющая республика, поставляет сырье для промышленности и поэтому снабжаться должна как промышленные районы. А если не будет снабжаться как промышленные районы, то пусть разрешат нам сеять хлеб. Справедливо говорил, мне понравилось. А Сталин его все время перебивает, прямо не дает ему говорить. А Икрамов свое продолжает. А Сталин его опять перебивает.

— Почему машинизация срывается? Почему не использовали всех машин?

Тогда Икрамов резко выступил:

— Ну, товарищ Сталин, дайте мне высказаться до конца. В конце концов, вы дадите мне сказать? Я вам все скажу, ничего не оставлю себе.

На этом Сталин замолчал и больше ни слова не сказал. Я когда читал стенографический отчет, думал: Акмаль-ака нехорошо поступил, оборвал Сталина как следует. Нехорошо поступил. Насчет хлеба Сталин объяснил таким образом, что для Средней Азии отправленный хлеб Куйбышевский крайисполком[17] с железной дороги снял и использовал для своего края, а до Средней Азии не дошли эти эшелоны. Вот этим он объяснил все.

В 1934 году снег выпал в октябре, — продолжал этот секретарь. — Хлопок мы не собрали, недовыполнение у меня, а в Ташкенте был уполномоченный ЦК. И вдруг приходит решение бюро ЦК Узбекистана, что меня заочно исключили из партии и сняли с работы за срыв хлопкоуборочной кампании. А я разве виноват, что такой год?.. Я сажусь в поезд, приезжаю в Ташкент. Вечером это было. Вижу, у перрона стоит ваш вагон правительственный. Свет горит. Я подхожу к вагону, спрашиваю: кто здесь? Охрана говорит — Икрамов и уполномоченный ЦК. Ну, я свое удостоверение предъявляю, у меня же ничего еще не отобрали. А они меня не пускают, говорят — сейчас выходят уже. Действительно, гляжу, выходят уполномоченный и твой отец. Я сразу к ним, говорю: «Акмаль-ака, что же это получается — не вызвали меня на бюро, исключили, не выслушали даже!» Он мне по-узбекски говорит: «Молчи, молчи…» Я опять говорю. А он: «Помолчи». На улицу выходим. Отец твой меня под руку взял, крепко руку сжал, немножко мы от уполномоченного отстали. Отец мне по-узбекски говорит: «Вот погоди, этот чулак (хромой) уедет, тогда разберемся…» Ну, потом разобрались.

Эти два старых партийца сказали мне:

— Поедем посмотрим дом, в котором твой отец жил, когда ты родился. Еще с одним человеком встретимся, хороший человек, старый коммунист.

Там, возле сырцового, плохо отштукатуренного и давно не беленного дома, где прошли первые месяцы моей жизни, нас уже ждал невысокий, щупленький и очень симпатичный человек — Рахимбек Шакирбеков. Выяснилось, что, как и два первых моих знакомца, он тоже сидел в лагерях.

— Тоже семнадцать лет? — спросил я его, называя эту сакраментальную цифру.

— Нет, я сидел двадцать пять лет, с тридцатого года. Я тогда в Наркомпросе работал.

В тридцатом году мой отец был еще в полной власти, в тридцатом году…

— По делу Рамзи и Бату, — сказал мне мой новый знакомый. — Может быть, слышали?

О деле Рамзи и Бату я знал тогда очень мало. Но что бы ни было, ни Рамзи, ни Бату не были враги народа.

— Этого я не могу простить отцу. Это мрачная история, — сказал я, стараясь быть объективным.

Мне стало стыдно за отца, я сразу же обвинил его с той легкостью, с какой дети, вопреки общепринятому заблуждению, часто обвиняют родителей.

Шутка ли, арестовали замечательных людей, первых узбекских партийных интеллигентов, а отец, хотя и пытался (см. об этом в допросе) спасти их, но горой все-таки не встал.

— Как мог отец допустить эти аресты?! Мне очень трудно, — сказал я новому знакомому. — Это простить отцу я не могу.

— Ой, Камил, — строго сказал Шакирбеков. — Ты мало знаешь, чтобы судить. Это была большая провокация. Может быть, первая большая провокация. Это они его хотели арестовать, а смогли только нас.

Я стараюсь быть объективным. Я ничего не скрываю от читателя. Меня интересует все. Я хочу писать только правду. Но как мне быть объективным…

Старики спросили меня:

— Когда ты уезжаешь?

Я сказал, что улечу, скорее всего, завтра.

— Каким рейсом? — спросили они меня. — В Ташкент много рейсов. Мы придем тебя провожать.

Это был разгар лета. Термометр показывал сорок градусов в тени, и я не мог допустить, чтобы эти старики, повинуясь законам восточного гостеприимства, поехали в аэропорт провожать меня.

— Я еще не знаю, — солгал я. — Может быть, утром, а может быть, вечером. Но провожать меня ни в коем случае не надо.

На следующий день, в самый зной, часа в три, я приехал в аэропорт. Под пыльным деревом возле остановки автобуса молчаливо стояли старики.

— Ты не сердись на нас, — сказали они. — Мы не тебя провожаем. Мы провожаем сына твоего отца.

Мне трудно быть объективным, когда я пишу об отце.

Когда это началось? Такой вопрос задают себе многие.

По-разному датируют начало.

Перейти на страницу:

Похожие книги