Бывало, днем, когда я оставалась в квартире одна, я ложилась в гостиной на ковер у самого краешка, прижимала ухо к паркету и старалась что-нибудь услышать, особенно если перед этим я, выглянув в окно, видела, как в наш подъезд входил очередной господин в черной шляпе и с саквояжем. Я читала в английских романах, что в адвокатских конторах начинаются и заканчиваются семейные драмы и криминальные истории. Мне очень хотелось узнать про какую-нибудь семейную драму со стороны, потому что про нашу семейную драму мне никто не рассказывал: ни дедушка, когда я была маленькая, ни папа, когда я немножко подросла, ни даже верная госпожа Антонеску, из которой я пока не смогла вытрясти адрес своей мамы. «Но ничего, еще вытрясу!» — думала я, лежа на ковре и прижимаясь ухом к тепло-хладному паркету, пытаясь услышать снизу хоть что-нибудь. Но не слышно было ничего.
А мы жили на втором этаже.
На нашей лестничной площадке была только одна квартира — наша. У нее был номер 29. Квартира была угловая, и поэтому большая. Частью она смотрела на улицу, а изгиб ее уходил вбок, в проулок между двумя домами. Из просторной передней дверь вела прямо в большую гостиную, которая выступала широким трехгранным эркером наружу. Этот эркер как раз приходился над парадным подъездом. Налево и направо шли коридоры. Направо — смежная с гостиной столовая, а за ней папина комната. Эти комнаты смотрели на улицу.
Напротив них была комната с окном во двор, в которой никто не жил. Но она была устроена так, что, если бы дедушка вдруг воскрес, он бы там с удовольствием поселился. То есть на самом деле это и была
Странный запах, тонкий и тоскливый. Так пахли камни в бывшей кувзарской деревне. Когда мы с дедушкой гуляли там, я ногой выковыряла из земли обгоревший кирпич и понюхала его. Был точно такой же запах.
Эту комнату папа использовал как курительную. В своей комнате, там, где стояла его кровать, он не курил. Несмотря на то, что квартира была у нас очень большая, у папы не было отдельно кабинета и отдельно спальни. Его кровать стояла там же, где письменный стол, кресло и книжные шкафы. И хотя папа разгуливал с папиросой по всему дому, но у себя в комнате не курил, говоря, что от этого у него под утро разбаливается голова.
На стенах дедушкиной комнаты висели картины, вернее, картинки, совсем маленькие. «Серьезные картины», как выражался папа, висели там, в имении. А здешние изображали наше имение: вид спереди, вид сзади, ворота с Дидоной и Энеем, липовая аллея, ведущая к пруду, и, пожалуй, все. Дедушкиного портрета не было.
Я спросила папу:
— Почему?
Он сказал:
— Понимаешь ли, эта комната — как будто бы его комната. А ведь человек редко когда вешает свой собственный портрет в своей комнате.
— Отчего же? — сказала я. — У наших соседей я много раз видела, как в детской висят портреты детей, а у фон Глюкштайнов даже один раз в будуаре видела портрет хозяйки.
— Ну и что? — вдруг возмутился папа. — Они так, а я по-своему.
— А дедушка был добрый? — спросила я.
— О, да! — тут же сказал папа. — Он был очень добрый. Не жалел для меня ничего. Покупал мне все, что я хотел. Посылал меня учиться в Вену и Мюнхен, а на каникулы отправлял в Лондон и Стокгольм, однажды позволил прокатиться в Америку, вот как! А зимой на Рождество посылал меня в Рим и даже давал мне денег, чтобы я мог заплатить за билет и гостиницу для своего товарища — у меня был небогатый приятель. Ему самому было бы это дорого. А дедушка давал нам деньги, причем умудрялся сделать это совершенно необидно для моего приятеля. Он говорил: «А что бы вам, молодые люди, не съездить на Рождество, не отстоять бы мессу и не помолиться бы за меня, грешника, пред могилою святого Петра», — и давал нам целый кошелек золотых монет. То есть получалось, как будто бы он дает нам поручение, задание, так что мой приятель, который был очень хорошей фамилии, но совершенно не имел денег, не обижался.
— Здо́рово, — сказала я. — Дедушка, значит, был католик?
— Да, кажется, — ответил папа. — Римской веры.
— Странно, я думала, что мы греческой веры, — сказала я. — У нас же в деревне православная церковь, и мы туда ходим.