Над пьяным в рогоже, делая беспрестанно шаг то вперед, то назад, качался высокий и голый по пояс мужик с красными непроходящими рубцами на плечах – следами беспощадной бурлацкой лямки. На черной от загара шее болтался белый оловянный крестик с округлыми уголками – как утренний туман ненадежно укрывает землю от жаркого солнца, так и этот святой крест мало помогает сдерживать порочные наклонности разудалой бурлацкой души.

Бурлак попытался было поднять товарища, да не смог – хмелем размягченные ноги отнесли его в сторону, и он вновь закачался, расставя руки в стороны и прицеливаясь, словно петух к бобовому зерну.

– Вот так Евтихий – человек тихий! Стоило всю Россию исходить, чтоб в Самаре пропиться до гуньки кабацкой, – сказал кто-то за спиной Илейки.

Два бурлака в белых домотканых рубахах без опоясок подхватили Евтихия и босыми, недвижно вытянутыми ногами бороздя пыль, потащили вверх по Большой улице к судовой пристани. Толпу привлек звук гуслей – под окнами кабака присел слепой высокий старик с длинными беложелтыми волосами, подвязанными черной тесьмой. Ровный шрам сабельного удара начинался чуть выше правого уха, шел через всю щеку и терялся в мягкой и белой, будто из лебяжьего пуха, бороде.

На коленях у старика покоились гусли. Он тихо перебирал струны и густым голосом напевал:

Отчего ты, горе, зародилося?Зародилось горе от сырой земли,Из-под камешка из-под серого,Из-под кустика с-под ракитова.Во лаптишки горе пообулося,Во рогожину горе пооделося,Пооделося, тонкой личинкой подпоясалось,Приставало горе к добру молодцу…

Слепой пел, подыгрывал тоскливой мелодией, а Илейка думал с тревогой в душе: «Про Евтихия песня сложена… Да и я днями всего лишь из-под ракитова куста вылез… И днями же вновь под ним могу объявиться, зайцу пугливому уподобившись».

Старик резко оборвал песню, ударил по струнам и неожиданно выкрикнул каким-то азартным голосом:

– Эх-ма! А будет нам, мужики, о своем горе плакаться! Споем-ка о добрых молодцах, о вольных соколах!

Эх, усы, усы, появились на Руси,Появились усы за Москвою-рекой,За Москвою-рекой, за Смородиною;У них усики малы, колпачки на них белы,На них шапочки собольи, верхи бархатные.Собрались усы во единый круг.Ой, один из них усище-атаманище,Атаманище, он в азямище,Да как крикнул ус громким голосом:«Эгей, нуте-ка, усы, за свои промыслы!Да по Демидова клетям,Ой да по денежным мешкам!Нам бы Демидова НикитуГоловой в прорубь закинуть,Сверху камнем придавить,Зелена вина испить!»

Илейка стиснул руку Панфила, чтобы сдержаться и при людях не кинуться к певцу с расспросами – неужто и он из родных калужских мест? Откуда ведомо ему о ромодановском бунте против Никиты Демидова?

Из приоткрытой двери кабака, откуда доносились веселый смех и аромат жареной стерляди, вдруг прозвучал неприятный окрик:

– Остерегись, гусляр! Не миновать тебе воеводской канцелярии за смутные песни!

Тучный целовальник боком вылез из кабака, положил на гусли два белых калача: на песни слепца сходятся немало ярыжек, и многие из них потом идут к целовальнику в кабак, ссыпают монеты в его крепкие ящики за стойкой.

Случайно оброненная кем-то из бурлаков фраза, будто сверчок, страдающий бессонницей в темном углу за печкой, будорожила Илейкину голову. Он в который раз оглянулся – Евтихия все так же волоком уносили по улице. Вот бурлаки поравнялись с деревянной церковью, как раз против подворья Данилы Рукавкина, обогнули косо растущее старое дерево на обочине дороги – к дереву приезжий мужик привязал лошадь с телегой – и пропали из виду.

– Идем-ка, – решился Илейка и потянул Панфила за собой из толпы у кабака. Подумал: «Гусляр далеко не уйдет, при случае порасспрошу». – Дело есть срочное.

Панфил начал было уговаривать подняться на колокольню Николаевской церкви к знакомому звонарю Прошке, но Илейка настоял на своем.

– Потом поднимемся к Прошке. Мне теперь же надобно у бурлаков спросить нечто.

Панфил нехотя уступил.

– Тогда заодно и в Волге искупаемся. Ишь как к полудню припекает! Жар дороги сквозь обувку чуется.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Волжский роман

Похожие книги