Это было какое-то воспоминание с нарочито повторяемыми «гринфилдс». И сейчас, почти в полной темноте, обостренным слухом Борис понял, что «гринфилдс» — это как по-немецки: «грюнфельд», то есть зеленое поле или даже скорее — поля, но что, собственно, не в них дело. Аспирантка не была сельской жительницей, родилась неподалеку, на расстоянии каких-нибудь пяти-шести переулков отсюда и, должно быть, пела о своей незадавшейся любви к Лешке. Но все равно Курчеву было безумно ее жаль. Он уже был готов волочь сюда самого Лешку из Марьяниного загорода, только бы Ингин голос не звучал так низко, отчаянно, исступленно, как вдруг, допев последнее «гринфилдс» и медленно прошептав «энд ми уанс эгейн», она наклонила голову и разрыдалась.
В сгустившемся за время песни сумраке даже белые стены стали темны и сливались с полом и мебелью. Курчев уже не видел женщины, только слышал ее прерывистые всхлипы и легкий сухой звук старой фанерной стенки платяного шкафа, до которого аспирантка дотрагивалась плачущей головой.
— Что ты? — не выдержал он, неожиданно для себя выдохнув «ты», и подошел к тахте. — Ну, ты же красивая, — сел рядом, желая утешить. Он не понимал истерик и боялся их, и сейчас погладил ее по голове так же бескорыстно, как полтора месяца назад бедного Федьку, когда тот признался, что хотел жить со своей сестрой.
— Ну, ну, будет… — повторил, чувствуя, что бескорыстие убывает в нем слишком быстро и что плачущая по другому мужчине Инга ему дорога и нужна, и ему жутко неохота отрывать от нее свои руки. — Ну, будет, будет… машинально бормотал, поворачивая ее за плечи к себе. Она по-прежнему прижималась лбом к стенке шкафа. И тогда он осторожно, но крепко потянул ее сзади за волосы и поднял ее голову.
— Больно, — сказала тихо, и он обрадовался, не услышав в ее голосе плача.
— Ну, вот так, — повторил, повернул ее лицо, прижал его к своему кителю и поцеловал, забывая правила записных дон-жуанов, сначала в нос, потом в брови и в закрытые мокрые глаза. Он не хотел, чтобы она поднялась и ушла, и был нетороплив, хотя уже весь напряжен, и сдерживал себя, зная, что она тоже чувствует, что он напряжен. Но он еще ничего такого не сделал, что помешало бы ей спустить с тахты ноги, влезть в дорожные туфли на толстом ребристом каучуке, поблагодарить его за гостеприимство, причесать волосы и махнуть с порога варежкой.
В комнате, как в погребе, было темно и тихо.
— Спасибо… Уже прошло… — прошептала Инга.
Тогда лейтенант, стараясь скрыть сожаление, хотя две минуты назад только и желал, чтобы гостья успокоилась, разжал руки и, как бы отрекаясь от надежды, смиряя себя, медленно провел ладонью по ее щеке, как будто этим ласковым и ни к чему не обязывающим жестом прощался со своей незадавшейся любовью. И тогда Инга, сама не зная почему, вернее, из тысячи самых разнородных чувств — из доброты, признательности к чуткости Курчева, из-за своей чуткости, из-за тоже несостоявшейся любви к доценту и злобы на него, из-за выпитой водки, усталости, темноты в комнате, из-за того, что она уже не девчонка и некрасиво играть на нервах постороннего, но вовсе не плохого человека, словом, из-за всего-всего — тихо и мягко сжала своей ладонью его кисть и потерлась глазами, носом и губами о мякоть его ладони.
Лейтенант вздрогнул, будто не поверил, потом медленно поднял ее голову и поцеловал крепко в самые губы, потом еще и еще, уже не отпуская и не давая ей ни дышать, ни возможности передумать, пока она вся, тонкая и худая, но в темноте большая, огромная, больше комнаты, больше улицы, больше всего на свете, но одновременно оставаясь худой и тонкой, зашевелилась, изогнулась и словно поплыла в его руках.
Целовал он ее крепко, а гладил, пока мог сдерживаться, мягко и ласково, как бы давая ей еще последнюю возможность одуматься, но она не вырывалась из его рук, только изгибалась все быстрей и покорней, и тогда, прикрыв ее тонким краем одеяла, он осторожно, боясь растянуть, стал закатывать на ней свитер.
— Сама, — шепнула она так тихо, что он скорей догадался, чем расслышал.
17
«Эх, Алексей Васильевич! И зачем вы только на мою голову? — думала Инга с самого полдня, когда увидела в библиотечной столовой смущенного технического лейтенанта. — Бедный парень! Не будь вас, Алексей Васильевич, я бы в него влюбилась. Бедный, — думала в метро, и в кино, и в магазине, когда ему взвешивали в оберточную бумагу капусту провансаль.
— Бедный, внимательный, чуткий, деликатный и не дурак. Господи, чего же еще от человека требовать?!»
Ей нравилось, как неумело он накрывал на стол и как сразу признался, что в первый раз принимает у себя женщину.