Вчера, в понедельник, когда Инга на четыре часа уходила домой переодеваться и на улицу Разина в Иностранку заказывать книги, он вытащил машинку с твердым намерением написать столь необходимую для определения его судьбы работу. Когда-то в институте в конце первого курса он взялся прочесть доклад о до-социал-демократическом периоде русского рабочего движения.
(Вообще-то Курчев хотел писать о народовольцах, но в сороковых годах о них даже вскользь упоминать боялись и в конце концов он договорился с преподавательницей истории, что сделает доклад о Северном Союзе Русских рабочих, первой пролетарской организации России.)
Тургеневку еще не очистили от чуждых изданий и материала для доклада было навалом. Курчев быстро раскопал статьи о Халтурине и Обнорском. Но кроме работ об этих двух вождях микроскопического Союза, которых он мысленно называл Мининым и Пожарским, в одном из номеров «Каторги и ссылки» за 1924 год Борис обнаружил заметку о еще одном деятеле Союза, Игнатии Бачине, который в Якутии на поселении, то ли из ревности, а скорее всего из пролетарской злобы, потому что она была генеральская дочь, задушил свою жену Елизавету Южакову. Подробности убийства были ужасны. Бачин не только задушил женщину, но еще оставил в юрте свою полутора- или двухгодовалую дочку, которая, рыдая, ползала по трупу матери.
К счастью Курчева, на его докладе, кроме преподавательницы истории, присутствовали всего четыре студентки. Приди их хоть на две, на три больше, историчка наверняка бы подняла грандиозный скандал и Бориса немедля выперли бы из института. Она и так не дала ему прочесть больше трех страниц, потому что он сразу начал с главного.
— Рабочие не пускали в свою организацию интеллигентов, — сказал он, только из страха, что интеллигенты образованнее их, умелее и займут в организации все командные места. Рабочие кололись на допросах сразу, и только один Обнорский молчал, но потом, после суда, не выдержал и подал прошение на имя Лорис-Меликова.
Плеханов и Кравчинский правы: действительно, Халтурин был занятной личностью. Но он покинул Северный Союз и примкнул к террористам и народовольцы тут ни при чем. Они его к себе на аркане не тащили. (Это был уже прямой выпад против «Краткого курса».)
— Рабочих погубила ненависть к образованным, — сказал девятнадцатилетний Курчев, и тут уж преподавательница окончательно взорвалась. С тех пор Курчев не получал по истории больше тройки, а так как на этом факультете история была профилирующей дисциплиной, то и по остальным предметам ему редко ставили выше.
Теперь, в мартовский понедельник 1954 года, он снова хотел засесть за этот самый Северный Союз. Правда, доклад не сохранился. Курчев его тогда не разорвал, а отвез к бабке в Серпухов. Но когда год спустя бабка померла, дом продали, а Борис начисто забыл об этой тридцатистраничной работе, и тетка Ольга сожгла ее вместе со всем барахлом, которое не удалось сбыть соседям.
Впрочем, память у лейтенанта еще не начала отказывать и он помнил почти все цифры и даты, не говоря уже о фамилиях и именах.
Он поставил на стол машинку, вложил в нее три страницы с двумя копирками и бодро отколошматил:
«Северный Союз Русских рабочих — организация и гибель».
«Бачин задушил Южакову. Она его точно не любила, — подумал он, мрачно глядя на заголовок, высовывающийся из «малявки». — Инга меня тоже не любит. Я ей, как водка. Каждый ищет забвения. Поэтому нам в темноте проще, чем на свету».
«Ну, хорошо, — начал он. — Я напишу эту работу. — Каретка побежала влево, звякнула о звонок, и Курчев резко передвинул рычажок. — Я напишу и между строчек вставлю им перо и докажу, что рабочими владел комплекс неполноценности. На кафедре — не у Алешки, а на какой-нибудь другой, прочтут, вымарают главное и (десять из ста!) предположим, зачислят. И всю жизнь буду писать одно, а между строк вставлять другое, что они будут вымарывать. И я стану городским идиотом или дурачком от истории. Писать такое, что всем известно, давно апробировано, я не могу. Мне нужен, как уленшпигелевскому ослу, манящий морду репейник, то есть запретный манок. Нужно что-то такое, ради чего стоит усадить себя за стол. «История — не стихи и не проза, но и тут есть что-то личное, внутреннее, тайное…
Нет, не тайное, — начал печатать с красной строки. — Все проще. История — тоже деятельность. А всякая деятельность в своем конечном результате имеет цель одну — власть. Все стремятся к власти, но только к разным ее формам. Есенин писал кабацкие стихи, кричал, что ему на все начихать — и это тоже была жажда власти, и за Есениным пошла есенинщина.