— Да не плачь… Матери она ведь не написала, — еле справившись с брезгливостью, пытался успокоить Федьку Борис. Но тот всё рыдал. Маленький, тощий, с кудрями колечками волос, он был похож на приютского заморыша. Курчев силой уложил его в тот вечер, накрыв двумя шинелями. Хорошо, что офицеры укатили в райцентр и никто не слышал Федькиной исповеди. А то кое-кто из лейтенантов мог бы избить Федьку. Борис и тот несколько дней боролся с гадливостью, пряча, впрочем, ее подальше, потому что Федька, как все нервные люди, был особенно чуток.
Больше к этому рассказу он не возвращался, и Курчев старался делать вид, что, собственно, никакой исповеди не было.
Возвратясь в опустевший дом, Федька с неохотой зачерпнул в кухне кружкой из ведра, набрал, как прачка, в рот воды и брызнул в лицо Борису.
— Вставай, — сказал мрачно. — Дальше никак нельзя…
Оставалось восемь минут до развода. Курчев покорно поднялся, скинул шинель, китель и нижнюю рубаху. Ему стало зябко, но одновременно душно. На крыльце Федька облил его из ведра. Кое-как растеревшись, лейтенант снова напялил на себя одежду, глотнул из бутылки, заел хлебом с остатками бычков в томате и побежал вниз по улице к штабу. Ноги были какие-то не свои. Суставы словно во сне кто-то подкрутил гаечным ключом, пережал и теперь они почти не сгибались.
Слава Богу, бежать было недалеко. Построение было не торжественным, когда полк четырехугольником строили на дальнем плацу. Сбегая вниз, Курчев успел перегнать вышагивающего по параллельной улочке комполка Ращупкина и встать во вторую офицерскую шеренгу как раз при крике дежурного по части:
— Смирна! Равнение на середину!
Покорно и в то же время с каким-то тупым равнодушием он глядел сейчас на длинного, хорошо выбритого и сияющего Ращупкина, который с напускной серьезностью выслушивал короткий рапорт низенького младшего лейтенанта из огневиков. Никаких событий в полку не произошло, но лицо у Ращупкина было торжественно внимательным, как у опытного педагога, выслушивающего чтение захудалого первоклашки.
— Сразу вызовет или в обед? — гадал про себя Борис. Но почему-то грядущий разнос сегодня не слишком заботил.
— А особняк где? — вспомнил Борис и оглянулся, хотя Зубихин никогда на разводе не появлялся.
Офицеры не спеша потянулись через проходную. Курчев поплелся в числе последних, ожидая, что Ращупкин его окликнет. Но тот стоял на штабном крыльце, о чем-то разговаривая с главным инженером, черноволосым очкастым молодым татарином, погодком командира части.
Солнце постепенно выкатывалось из-за леса и скользило по снегу. Борис прошмыгнул мимо опустевшего стройбата, где теперь уже даже не кормили гречневой кашей и вчерашними щами, и вышел на прямую, как рельс, бетонку. Впереди шло кагалом до десятка офицеров, но Курчев не спешил. Ноги, хотя и разошлись немного, всё же ныли, а голова была просто свинцовой и набухала у висков.
Эти два неполных километра бетонки он хотел оставить для мыслей об аспирантке. В бункере будет тесно от людей, душно от тысяч включенных ламп, шумно от сельсинов и реле. К тому же, там рядом будет красавица Валька Карпенко и при ней не больно размечтаешься.
А здесь, на бетонке, он был один, и шедшие впереди в полусотне шагов офицеры не слишком ему мешали.
Выросший под бабкиным крылом Борис мало что перенял от отца, машиниста окружной дороги Кузьмы Иларионовича. Разве что влюбчив был, как отец. И влюбляясь, Борис каждый раз верил, что влюбляется всерьез и по гроб. Во всяком случае, каждую встреченную девчонку он примеривал с первого дня знакомства как будущую жену. Хотя к двадцати шести годам он все еще был холост, жениться в своей жизни он собирался неоднократно — в первый раз семнадцати лет на их квартирантке, незамужней тридцатилетней хлебной продавщице, лишившей его отрочества, а в последний раз — сегодня ночью на аспирантке. До того, соответственно, выставлялась кандидатура переводчицы Клары Викторовны и несколько позже — монтажницы Вальки.
Сейчас, несмотря на головную боль, он думал на бетонке об Инге Рысаковой. (Эту фамилию он прочел на форзаце первого тома «Ярмарки тщеславия» и фамилия ему понравилась.)
На снежной просвистанной ветром дороге между еловой балкой и бараками бывшего лагеря мысли об аспирантке приобретали необычайную серьезность. В полусотне километров Инга казалась ближе и роднее, чем вчера в вокзальном ресторане, а доцент Алешка, человек в ушанке и бывший неизвестный муж задевали сейчас за душу куда больней. Особенно Алешка. Алешка закрыл надежды на аспирантуру. Алешка был при деньгах, был женат на чудесной женщине и еще лез к чужой (считай теперь к его, курчевской) девчонке. И еще Алешка был красив и джентльменист. Он умел держать себя в руках и никогда бы не стал на дежурство в морозном переулке, ожидая весьма проблематичного возвращения загулявшей женщины. Алешка — это было сплошное везение и удача, несмотря на глупость и шкрабскую манеру излагать чужие мысли.
«Своих нету, — хмыкнул Курчев. — А все равно помрет академиком.»