— За день на таких насмотришься. Уйду в аспирантуру. Пусть шестьсот восемьдесят. Буду какой-нибудь древней мурой заниматься. Римскими сервитутами. Какая разница? Я всегда любила учиться. Вчера эта девчонка была у нас, — не жнет, не сеет, никому сроков не паяет. Сидит себе английского классика почитывает. А всякую идейность — для нее мой влюбленный антропос сочиняет. Ему — не привыкать. Он эту муру целый день студиозам мурлычет, а вечером еще для журналов перекатывает. Ох, устала я, Кларка… Жуть.
— Ты? — удивилась Шустова.
— Я. Я самая. Вертись, крутись, поворачивайся. Вечно начеку. Думала, за Лешку выскочу, отдохну. Наоборот вышло. Чуть что — выдумывай новенькое. Сочиняй, как Шехерезада, — нехорошо усмехнулась она, вспомнив, как вчера в передней прилипала к мужу.
— Устала. Хочется, знаешь, чтоб кто-нибудь поберег тебя. Поухаживал. Не так… — она кивнула на сидевшего с мужиками Гришку, — а знаешь, чтобы одеялом накрыл, чай с печеньем в кровать принес. Ох, сильной быть надоело.
— А Леша?
— Что Леша? Леша — павлин. Леше зеркало подавай. Во всю стену, на всю жизнь. Чтобы я вечно рот раскрывала от удивления: какой гениальный! Он: «а вот послушай, что этот пишет», а ты пожимай плечами и кривляйся: «фи, бездарь!» И главное, начеку, все время начеку. Вчера аспирантку отшила. Отшила, а самой жалко девку. Ну чего, глупышка, лезешь к такому оболтусу. Даже хотелось сказать: «Да бери его себе на здоровье. Радость великая!» Господи, нет больше мужчин на свете.
— А Костя? — не вытерпела переводчица.
— Не знаю. Я его в полку не видела. Может, там он и настоящий, а со мной — слюнтяй. Да нет… Я не про то. Это — все умеют. Тут ума большого не надо.
— Надо, — твердо сказала переводчица.
— Может, ты много об этом думаешь и потому. А может, щитовидка… Ты когда в больницу?..
— Если решусь, на той неделе или через одну…
— Я к тебе ездить буду, — сказала Марьяна, почувствовав, что разговор идет только о ней, а Кларка тоже человек и, возможно, ей еще хуже в ее одиночестве.
— Не надо. Тебе ведь некогда, — отмахнулась Клара Викторовна.
— Нет, буду. Ты не думай, что я злая. Я просто закрученная. Дома чёрт-те что, на работе — и говорить не стоит. Кругом — хамье. Подследственные — те про себя, а сослуживцы — в открытую хамы. И вот только и делаешь, что перехамствуешь их. Раньше, до Лешки, приставали сплошь. Ну, и не всегда выдерживала… А знаешь, в кабинете… тьфу, вспоминать противно. Теперь — вроде замужняя и должность большая, но все равно редкий мимо тихо пройдет…
— Так что, ты потому на армию переключилась?
Все-таки переводчицу больше интересовали отношения подруги и Ращупкина. Ведь подумать только — это происходило в ее комнате!
— Кто про что, а ты все про это, — усмехнулась Марьяна. — Да ничего особенного. Обыкновенный пересып днем. Что ни говори, а все-таки приятно, если по тебе страдают. Взбадривает. Свободней с мужем себя чувствуешь…
— Хороший левак..?
— Ну, не так прямо… А в общем в святые мы не годимся. И ты, Клерхен, тоже…
— Я на чужое не замахиваюсь, — обиделась переводчица.
— Ну, ну… Сочтемся. Всем хочется казаться лучше. Только не удается.
12
Курчев пришел в себя лишь в воскресенье утром. Три дня температура, несмотря на уколы пенициллина, падала слабо, и он стонал, попеременно то матерясь, то плача «мама!», хотя мать потерял еще до войны.
Голова болела, как после страшной пьянки, и, как после пьянки, комната не стояла на месте, кружилась, то вдруг суживалась и стены лезли к самым зрачкам, то наоборот куда-то уходили, вытягивались, и лейтенант снова бредил.
— Опять замамкал, — ругался Секачёв, но и он жалел больного.
Федька Павлов, как за маленьким, ходил за Борисом, менял ему на лбу мокрое полотенце, поил из большой оловянной солдатской ложки, но тот был настолько плох, что даже не благодарил товарища.
— Как бы не перекувырнулся, — задумчиво сказал на второй вечер Морев, сидя с Федькой и Ванькой Секачёвым за преферансом. — Без четвертого играть придется.
— Сука ты, — разозлился Федька и чуть не врезал Мореву по сонному красивому лицу.
— От ангины не бывает, — рассудительно заметил Секачёв. — Отлежится.
И Курчев отлеживался. В минуты просветления, когда температура ненадолго сползала, ему вдруг вспоминались кузен Алешка с разносом реферата, полный провал с аспирантурой, разговор с особистами и Ращупкиным, и тогда Борис сжимался под своим синим тонким одеялом и двумя шинелями своей и Федькиной — и чувствовал, что сейчас он защищен от всего мира только одной ангиной, и ему даже хотелось, чтоб температура никогда не падала. Девушка Инга вспоминалась редко, хотя он чувствовал, что она где-то рядом, засела в мозгу, но выходить не хочет, будто боится заразы. А ангина была страшной. Казалось, еще немного, нарывы кляпом заткнут горло и задохнешься. Надо было полоскать горло, но чуть Борис набирал в рот теплой соленой воды и закидывал голову, все вокруг начинало кружиться и он, слабея, валился на подушку.