Пролом заделали камнями, брёвнами, скреплёнными особо приготовленным, быстро схватывающимся раствором. Стена стала пониже, но с внешней стороны её защищала щебнистая осыпь. Раздолбить её пушками вряд ли удастся. Деревянную стену подняли, усилили дубовым выносным острогом, углубили ров. Поляки стали вести подкопы под дальними пряслами, в сторону от Свинусской, долбили ломами разборную скалу. Опытные слухачи ходили по подстенным штольням — «слухам» — с решетами, на дне которых насыпаны горошины. Вблизи подкопов горошины катались, вздрагивали. Псковичи взорвали два встречных заряда, обрушили кровлю на головы поляков. Те не унимались, из Риги обещали порох.
Осада выдыхалась, из королевского лагеря во Псков бежали люди, чаще литовцы. Самое время государю ударить всем войском, сколько его стоит по городам от Юрьева до Оки. Воеводы гнали мелкие отряды, обречённые на гибель при всякой попытке прорваться в Псков. Главные силы расслабленно дремали во глубине России, заранее смирившись с превосходством поляков и наёмников в открытом поле. Лишь по реке Великой в город проскочили две барки с сотней детей боярских — ночью, дружными выстрелами загнав в кусты дозоры Замойского. Две следующие попали в ловушку, немногие доплыли, доползли до города. Одного из счастливчиков с пулей под лопаткой положили рядом с Михайлой. Опамятовавшись от боли и потери крови, рассказал: плыли ночью, переднюю барку вели рыбаки, знавшие русло Великой как свои сени, правили по маковкам церквей, а на подходе — по чёрной громаде Крома над устьем Псковы... Вдруг из воды, смолисто мерцавшей под звёздами, поднялась змея — так показалось вперёдсмотрящему. С обоих берегов отваливали лодки с вопящими, вслепую стреляющими немцами. Барка врезалась в цепь. Хитрец Замойский приказал перегородить Великую двумя цепями, притопить их в воде, а как появятся русские, поднять. Нашим — ни вперёд, ни назад. Течение развернуло барки, поволокло к берегу, там уже ждали — под стеной Запсковья. Попали в плен или погибли до полусотни детей боярских, при них сотня боевых холопов и стрельцы. Сосед Михайлы догадался податься не к городу, а вверх по Пскове, далеко огибая стену, потом — по болоту к Гремячей башне. Полз, аки гад, по осклизлым кочкам и наступая пятерней на жаб, они верещали по-бабьи. Не поберёгся, услышав русские оклики на Гремячей. К ней нужно плыть через Пскову. Плеском всполошил венгров-дозорных, поймал пулю. Из водяных ворот Гремячей выскочили сторожа, спасли, благо от ледяной воды кровь из раны не сильно вытекала. А выпил горячего вина, закипела ключиком...
Больше до середины октября во Псков никто не проскочил. На стенах и в поле наступило усталое затишье. Главной заботой стало — пропитание и обогрев. Божья Матерь не оставляла псковичей: с Её Покрова прижали морозцы без снега, росу на травах схватило коркой, стены и откосы рва обледенели. Увеличилось число перебежчиков. Подбирались ночью к дальнему пряслу, вопили: «Пустите погреться!» Лишних едоков не пускать бы, да некоторые приносили важные вести. Один сообщил о подкопе, указал направление, наши розмыслы повели встречную борозду и рванули так, что по полю с минуту перекатывался гром. Не менее ценным было известие, что литовцы назначили королю срок в середине или конце октября — свёртывать лагерь. Без пороху нечего делать, помёрзнем, как рябчики. Они знали русскую зиму, а венгры не знали, хорохорились.
Впрочем, и псковичам было не сладко, слишком много собралось посторонних едоков, вороватых и нетерпеливых, особливо крестьян. Те вспоминали, сколько у них в потайных амбарах запасено если не хлеба, то репы, а на лесные починки загнаны куры, гуси, скотина. По заимкам захоронились родичи, свойственники, присматривали за животиной, не забывая себя. Их вольная, сытная жизнь изукрашивалась в воображении осаждённых. В опасных, мечтательных разговорах изощрялись и иноки пригородных монастырей, уж там-то запасы водились. На одного донесли: видел-де, помрачившись от голода, яко поднялся Псков под небеса и «опустился до ада й пёстрой собаки, а нам кто на царстве ни буди, всё едино»... Схватили, поставили с очи на очи с доносчиком, обоих пожгли. Шуйского раздражила нелепая «пёстрая собака»: на что намёк? Так привиделось, необъяснимо. Собака осталась неразгаданной, в чьи-то нетвёрдые умы заронив новые сомнения. Виноватого били кнутом, излохматили шкуру.