– Уже десять лет, как фабрику всю распродали и растаскали, в девяносто втором сволочь эта, Корней Абрамович, все развалил, но его потом убили, царствие небесное, чтоб ему черти в суп плевали, прости господи. Никому ничего не надо. Посмотришь сейчас – один Китай. А я вот до сих пор вспоминаю, какие мы юбочки шили, халатики какие симпатичные. А качество какое было. Я до сих пор, между прочим, один дома ношу. Зеленый такой, бязевый, помнишь, Валь? Я к чему? Фабрики давно нет, а мы до сих пор отмечаем профессиональный праздник. Каждый год, Катя. Потому что время-то было на самом деле золотое. Его сейчас хают направо и налево, но для нас оно было понятное, простое и самое счастливое. Поэтому за нас, за наши достижения, за простое человеческое счастье. Желательно на родине. Вот так.
– Ой, Света. Ну завернула…
– А что, я что-то не так сказала? Нет, вы можете со мной поспорить. Я что, выдумываю? Или шутки шучу? Про фабрику и про нынешнюю вот эту молодежь. А вы обе что молчите? Ладно Валька. Но ты-то, Оля. Мать ты ей или кто? Это ведь предательство, это низость и позор. Столько сил, столько заботы вложили в человека, и хоть бы что-то в уме щелкнуло. Разврат, всеобщее отупление, дегенерация, продаться за сникерс и кока-колу эту вашу, господи, какая дрянь, один раз глотнула – и меня прям скрутило, прям отторжение пошло, я как знала, что нас травят, травят, травят. Катя, а ты что? Голова на плечах есть или нет? Как ты можешь? Вот на это вот все променять родину, которая тебя вырастила, выучила, воспитала, заботилась о тебе? Вот так ты решила ей отплатить? Это вместо «спасибо», да? Как же мы вас так упустили… Во всем виноваты видеомагнитофоны. Оля, я говорила тебе: не покупай в дом этот поганый ящик. Я видела, какую мерзость они на них смотрят. Я как глянула, у меня чуть сердце не вывалилось. Там у человека, лысого, иглы по всему лицу и голове, булавки такие. Стоит, значит, сам синий, а зубы желтые, и булавки эти из него торчат. Как ежик, только страшный. Ой, тошно вспоминать. И он одну, значит, вытащит, а на ней, на острие, что-то такое корчится, извивается… Тьфу, мать честная. Меня потом месяц трясло, я иголку в руке не могла держать. Нет, ты представляешь? Это что за кино такое? И дети, дети видят… И вот в эту страну, где людям в череп булавки втыкают, она собралась ехать? Нет, я не согласна. Я против. Мне отвратительна сама идея. Нет, нет, нет, нет, нет, не вздумай! Катя, я тебя заклинаю. Ты не права. Катя, ты не права. Ты должна передумать. Это неестественно, так не должно быть. Ну скажите ей, что это неестественно. Что ж вы за люди такие? Куда вы ее отправляете? Катя, не уезжай, Катя, я тебя умоляю, Катя, я тебя прокляну, если поедешь. Ты меня поняла? Катя, девочка моя. Милая, ну останься, останься, я тебя прошу. Я тебе платье сошью, красивое, с воланчиками, Катя, пожалуйста. Катя!
– Светик, ну не плачь. Она сама решит. Не понравится – так прилетит обратно. Скоро мы достигнем такого процветания, что к нам не только возвращаться станут – от нас уехать будет нельзя.
– Хоть бы так, хоть бы так, Валечка.
– Все будет хорошо.
– Вот за это и выпьем. Давайте. Катя, Оля, Света. За вас, девчонки. Пусть все сложится.
– За тебя, Катюш. За то, чтобы ты сделала правильный выбор.
– За нас.
– Ой, я, по-моему, обожралась.
Наташа, босая, танцующая, с утра порхала по квартире и мечтательно разбирала ее по кусочкам. Это она возьмет, это она выкинет, это подругам подарит. Шифоньер – большой, бабушкин, скрипучий – вмещал много Наташиных вещей. Она уже мысленно разделила их на две кучки: на «надо» и на «господи, как оно тут оказалось». Сам шифоньер она, конечно же, оставит здесь, как и остальную мебель, которая почти вся досталась ей вместе с бабушкиной квартирой, вместе с бугристыми стенами, соседями-алкашами, свистящими рамами и солнцем сквозь листья старого тополя.
Дом был двухэтажный, не пойми какого цвета, то ли розовый, то ли желтый. Кто-то задумал его не простым, а с белыми пилястрами, белыми же наличниками и половинчатыми балясинами под окнами. Дом до сих пор ютился, затейливо-красивый, среди зелени, лавочек, мальвы и подозрительных гаражей. Время его поистерло, помучило, а поняв, что люди этому не противятся и дом отстаивать не собираются, и вовсе проело в фасаде плешь до голого кирпича и даже утопило один угол немного в землю, так что перекошенная дверь Наташиного подъезда изнутри открывалась теперь только хорошим пинком.
Квартиру Наташа давно хотела продать, поменять на какую-нибудь поприличней, поновее, поближе к людям. Хоть эта почти в центре и до работы рукой подать, ее образу она не подходила совершенно. Наташа выйдет, бывало, на каблуках, вся такая яркая и фотогеничная, а вокруг – одни старухи, вросшие в полынь, и помойка еще эта с собаками, и трубы в лохмотьях ваты изгибаются над головой странными письменами, еще и бомж местный пристанет. Обязательно пристанет. Тот, который Стас. Говорит, что жил тут когда-то, пока обманом не выселили. Только соседи божатся, что не помнят такого жильца, и гоняют его из подъезда в подъезд.