Потом она шла в комнату переодеться. Странно, но каким-то шестым чувством ощутив ее присутствие, муж отрывал от подушки лицо с красными, словно от долгой бессонницы, глазами. Приподнявшись на одной руке, хватал ее другой и увлекал на диван, с силой подминая под себя и жадно наваливаясь. Мощь этого звериного порыва, как ни пыталась она внутренне отстраниться, передавалась и ей. И она невольно начинала растворяться в нарастающем возбуждении, разливавшемся по всему телу, – но слышался хриплый, на выдохе, стон, и муж обмякал и затихал удовлетворенно. Она лежала еще некоторое время, вслушиваясь в пульсацию сердца, отдающуюся в свинцово отяжелевшей от крови матке, потом вставала и беззвучно плакала на кухне, не вытирая струившихся слез…
Не так давно в автобусе она услышала разговор двух женщин о чудодейственной иконе с необычным, сказочным названием – Неупиваемая Чаша, – хранимой в подземных катакомбах далекой Псково-Печерской Лавры. Из того, что говорили собеседницы, она поняла главное: икона творит чудеса и исцеляет болящих от пьянства – даже давно и безнадежно. Нужно только добраться и попросить с верою.
Будучи, как все, скорее суеверной, чем религиозной, Зинаида никогда в жизни не помышляла о душе, о другом мире, о Провидении. Но здесь, в переполненном душном автобусе – как проняло вдруг. Прошибло, озарило откровением, и она всю ночь на спала: все думала, думала…
На следующий день она задержалась на работе, дожидаясь, когда Геннадий спустится в «шахту». За долги годы в лаборатории они никогда «по душам» не общались – так только, по службе. Но из всех людей, ее окружавших, этот человек был единственный – она почему-то ни мгновения не сомневалась, – кому можно было довериться, открыться в том, что не для постороннего уха.
Геннадий, как всегда, слушал молча, не перебивая, лишь время от времени устало потирая надбровья. Зинаида вдруг увидела его глаза – обычно бесцветно укрытые за очками, они были небесно-голубыми, такими располагающими, – и волна доверия этому совершенно чужому человеку захлестнула ее.
За окном сгущались сумерки, а Зинаида все говорила и говорила, будто на исповеди, о своей беде и надеждах. Молодые мужчина и женщина, они сидели рядом, совершенно одни, не ощущая ничего обыденного, плотского, земного – словно брат и сестра…
15
То ли от постоянного напряжения, то ли что-то происходило с организмом, но дни после перевивки дались Мышонку очень мучительно. Он чувствовал, что все больше слабеет. Особенно угнетал недосып – ночь была единственным промежутком, когда была возможность подобрать хоть какую-то еду, оставшуюся от Мыша. Этих крох не хватало, но спать хотелось больше, чем есть. У Мышонка все время кружилась голова и все расплывалось перед глазами. Отчаянно хотелось ткнуться носом в опилки и забыться. Но он твердо знал: спать нельзя. Во сне он беззащитен. Значит, сон – это смерть.
За это время он хорошо изучил повадки Мыша. С приходом Ольги тот просыпался, съедал положенное им двоим и неспешно вылизывался. Завершив туалет, он немного прогуливался вдоль бортиков клетки – ужасающий момент, когда Мышонок забивался в угол и просто умирал со страху, – потом прислушивался к шумам соседей и пытался рассмотреть их через прутья. Наконец, ему это наскучивало, и, взглянув напоследок на Мышонка, он устраивался на предобеденную дрему. К концу дня он снова был на ногах, чтобы съесть принесенный Ольгой ужин. Деловито хрустя комбикормом, он зловеще косился в сторону Мышонка, и у того от ужаса стыла кровь.
Мышонок всем нутром чувствовал: до тех пор, пока он способен держаться на ногах, Мыш его не убъет: скорее не из жалости, а из-за лени, необходимости лишнего движения. Громадные порции еды, поглощаемые Мышем, явно начинали сказываться, и с каждым днем чудище двигалось по клетке все тяжелей и одышливей.
16
Странным было то, Мыш толстел не равномерно всем туловищем, но как-то нездорово, неестественно – в основном, животом. Мышонок много раз видел расплывшихся от жира и возраста сородичей, но в их отяжелевших фигурах все равно сохранялось какое-то изящество, звериная грация, элегантность движений. У Мыша было все не так: он неумолимо превращался просто в ожиревше-отечный меховой шар, неспособный к мало-мальски быстрому движению. И еще – глаза: взгляд Мыша, свирепость которого прежде подчеркивали налитые кровью глаза, все более тускнел, словно подернутый осоловелой пленкой равнодушия.
К исходу второй недели он уже не вставал из своего угла. В клетке было неопрятно из-за горы перловки и комбикорма, накопившихся за последний день: Мыш есть уже не мог, а Мышонок, наученный довольствоваться малым, на большее не претендовал.
Всякий день Геннадий заходил в мышиный бокс и подолгу стоял над клеткой Мышонка.
– А доходяга ничего, кажется, выжил – заметила как-то Ольга, раскладывая батоны.
– Выжить-то выжил, да чего-то не толстеет никак… – задумчиво обронил Геннадий и ушел. Ольга наклонилась над клеткой, присмотрелась, пожала плечами: точно, шельмец, не толстеет!..
17