В один из таких зимних вечеров мы ждали отца. Ждали с тревогой на сердце — весь день шел снег, а в сумерки небо очистилось и ударил мороз. Такой мороз, что выглянуть за дверь было страшно — холод обжигал лицо, забытый на дворе медный кумган с водой лопнул. Улица замерла — ни звука, все попрятались в домах, прильнули к сандалам. Я тоже сидел под одеялом, ловя робкое тепло саксаульных углей.
Чем больше удалялось время заката, тем острее была тревога. С минуты на минуту мы ждали стука в калитку: отец, когда приезжал, то, не слезая с лошади, ударял черенком камчи о доски. Это был сигнал. И вот минуты, часы шли, а сигнала не было, не раздавался знакомый стук.
— Что случилось с отцом? — спрашивала матушка, беспокойно глядя в окно. — В такую погоду…
Старший брат, сам охваченный тревогой, пытался утешить ее:
— Заночевал где-нибудь. Мало ли кишлаков на пути.
— Нет, нет, — качала головой матушка. — С ним такое не бывает. Завтра же базарный день, если упустить, потом неделю ждать придется, да и Ходжа Усман не согласится терять столько дней… Ох, бедный отец, что только не приходится ему выносить ради нескольких таньга… Убереги, бог, его!
Плененные тревогой знают, что такое ожидание. Капля за каплей падает на сердце холод отчаяния, и оно становится боязливым, как птица, чутким, как тишина. Слух ловит звуки, которых нет, но которые он хочет услышать. Так и я услышал голос отца.
Из темноты он позвал меня:
— Назиркул!
Радостный крик вырвался из самой души моей:
— Отец! Отец приехал!
Никто не поверил, хотя всем хотелось этого. Ведь никто, кроме меня, не слышал его голоса. Никто. Но матушка и брат прислушались. Тишина была могильная, и в ней ни стука, ни шороха.
— Ну где же? — со слезой сказала матушка. — Где? Тебе померещилось, сынок….
— Нет, нет, я слышал…
— Если ты слышал, то и мы должны услышать…
Снова пришла тишина, и вдруг на самом деле раздалось шарканье чьих-то сапог на террасе. Мы замерли в испуге и надежде — если отец, то почему не постучал, как всегда, почему бродит впотьмах? Но пусть все-таки отец. Только отец!
Ожидание наше длилось мгновение. Вслед за шарканьем возник голос. Но не отца.
— Живы ли? Откройте ворота, дядя приехал. Застыл с дороги.
Теперь мы узнали голос Мумиджана — сына нашего соседа, аксакала Уста Юлдаша.
Стоит ли говорить, с какой поспешностью мы бросились за дверь, толкая друг друга, стараясь обогнать самих себя. Оказавшись на улице, я, кажется, глотнул кусок льда и чуть не поперхнулся им, таким жестоким был мороз. Не знаю, кто отворил ворота, возможно, матушка, возможно Мумиджан-ака, но мне они представились уже открытыми, и в них въезжал на сплошь покрытой инеем лошади отец. Иней был и на груди лошади, и на ногах, и на морде, и на уздечке — какое-то белое изваяние. Белым был и отец — я запомнил его заиндевевшие брови и бороду.
— Помогите мне слезть! — попросил он. Попросил таким незнакомым голосом, что матушка, да и все мы, еще больше напугались. Отец никогда не говорил вяло, с хрипотцой, а тут едва выдавил из себя эти три слова. Мы буквально сняли его с седла и повели в дом. Муминджан-ака стянул с лошади хурджун, и она, не ожидая понукания, поплелась сама в конюшню, мордой отворила дверь, торопясь укрыться от лютого мороза.
Да, это был лютый мороз. Такого, кажется, не знал Джизак. Я по крайней мере за свою жизнь не испытывал ничего подобного в наших южных краях — мир стыл от ледяного дыхания.
В комнате с отца сняли казахскую шапку из лисицы и овчинный тулуп. Где он раздобыл их — неизвестно. В Джизаке ничего подобного не носили, как не носили и валенки, оказавшиеся на отцовских ногах. Видно, в каком-то дальнем ауле его одели в дорогу крестьяне.
— Зачем же вы испытывали судьбу? — сокрушалась матушка, снимая с отца одежду. — С такой погодой не шутят, можно было бы пропустить один базарный день, не умерли бы с голоду…
Я стоял рядом озябший и клацал зубами: в комнате было холодно, а промерзший тулуп отца, как снежный ком, источал мороз.
— Ты-то почему студишь себя! — проворчал отец. — Лезь под сандал.
Мне и самому хотелось укрыться в тепле, но я стыдился сделать это один — ведь всем было холодно, а отцу особенно, он, наверное, отморозил себе лицо и ноги. И чтобы как-то разделить тепло между всеми, я позвал вместе с собой отца:
— Садитесь к углям, здесь жарко, сразу согреетесь…
Отец промолчал, а матушка замахала на меня руками:
— С мороза нельзя… Никогда нельзя сразу к огню, пропадут ноги… А ты полезай под одеяло и спи. Уже поздно…
С мороза нельзя! Это было ново и непонятно. Даже странно как-то звучало. Замерзшего надо отогревать, а люди продолжают держать его в холоде, ему же трудно, больно. Лежа под одеялом и блаженно улыбаясь от ощущения тепла, я раздумывал над словами матушки. Тогда они не согласовывались с моими нехитрыми представлениями о жизни, лишь позже, много позже я узнал, что не всякое тепло облегчается холодом и не всякий холод — теплом.