Когда тщеславие удовлетворено и не скрывает этого, оно становится фатовством. Таково достаточно дерзкое название, придуманное лицемерами скромности, т. е. всем светом, из страха перед истинными чувствами. И ошибкой было бы считать, как это быть может принято, что фатовство есть исключительно тщеславие, проявляющееся в наших отношениях к женщинам. Нет, бывают фаты всякого рода: фаты рождения, состояния, честолюбия, учености: Тюфьер[5] – один из них, Тюркаре[6] – другой; но так как женщины занимают видное место во Франции, то там под фатовством привыкли разуметь тщеславие тех, что им нравятся и что считают себя неотразимыми. Однако это фатовство, общее всем народам, у которых женщина играет какую-нибудь роль, совсем не то, что вот уже несколько лет делает попытку привиться в Париже под именем Дендизма. Первое есть форма тщеславия человеческого, всеобщего; второе – форма тщеславия очень и очень особенного – тщеславия английского. Всё человеческое, всеобщее имеет свое имя на языке Вольтера, но что не таково, должно быть внесено извне в этот язык. И вот почему
III
Оба этих знаменитых фата могут походить друг на друга своим общечеловеческим тщеславием; но их разделяют все физиологические особенности двух рас, весь дух окружавших их обществ. Один принадлежал к нервной сангвинической французской расе, которая доходит до последних пределов в буре своих порывов; другой был потомок сынов Севера, лимфатических и бледных, холодных, как море, их породившее, но и гневливых как оно, любящих отогревать свою застывшую кровь пламенем алкоголя (high-spirits). Люди столь разных темпераментов, они оба обладали громадным тщеславием и, разумеется, сделали его двигателем своих поступков. В этом отношении они оба одинаково пренебрегли упреками моралистов, осуждающих тщеславие вместо того, чтобы определить его место и затем извинить.
Удивляться ли этому, когда речь идет о чувстве, вот уже восемнадцать столетий как раздавленном христианской идеей презрения к миру, идеей, все еще продолжающей царить в душах менее всего христианских? Мало того, разве не хранят мысленно почти все умные люди того или иного предрассудка, у подножия которого они затем приносят покаяние в собственном уме? Это объясняет все то худое, что не преминут высказать о Браммелле люди, считающие себя серьезными только потому, что не умеют улыбаться. И скорее этим, нежели партийным пристрастием, объясняются жестокие выходки Шамфора по отношению к Ришелье[8]. Своим едким, блестящим и ядовитым остроумием он пронзал его точно отравленным хрустальным стилетом. Здесь атеист Шамфор нес ярмо христианской идеи и тщеславец сам не сумел простить чувству, в котором сам был повинен, что оно давало счастье другим.
Ришелье, как и Браммелл, – даже больше, чем Браммелл, – испытал все виды славы и наслаждений, какие только может доставить молва. Оба они, повинуясь инстинктам своего тщеславия (научимся произносить без ужаса это слово), как повинуются инстинктам честолюбия, любви и т. д., оба они увенчались удачей; но на этом и прекращается сходство. Мало того, что у них были разные темпераменты; в них проявляются влияния среды и делают их еще раз непохожими друг на друга. Общество Ришелье сорвало с себя всякую узду в своей неутолимой жажде забав; общество Браммелла со скукой жевало свои удила. Общество первого было распущенным, общество второго – лицемерным.
В этом двояком расположении и коренится различие, какое мы замечаем между фатовством Ришелье и дендизмом Браммелла.
IV