Меня бросало от одного настроения к другому: временами мне было совершенно наплевать, но порой – правда, значительно реже – я жалел о том, что отрезал себя от их мира. Я не тосковал о Нэлл, просто иногда, в чисто бытовом отношении, мне ее недоставало. Но вскоре ко мне переехала Андреа, и даже это перестало меня заботить. Я, разумеется, скучал о Каро – позорно мало, должен признаться; главной потерей, как я понимаю, оказалась утрата Энтони и Джейн. Это многое объяснило мне, в частности, почему я с самого начала решил жениться на Нэлл, но нисколько не помогло – как это у Лэнгленда136 говорится: любовь невесомее липового листка, пронзительнее острия иглы? – избавиться от ощущения отторгнутости.
Мы с Энтони расстались, как бы договорившись, что следующий ход – мой. Проходили недели, а я так ничего и не предпринимал. Не стану притворяться, что в этом виновата Андреа: она не была собственницей, не претендовала на совместное будущее. Но это ее достоинство вовсе не делало возвращение к Нэлл более привлекательным. В конце концов следующий ход сделала Нэлл: я получил письмо от ее адвоката. Я не стал опротестовывать иск. На суде Нэлл была неприступно-холодна – она пришла одна, без Энтони и Джейн – и, кажется, за все время ни разу на меня не взглянула. Я же если и смотрел на нее, то почти исключительно из любопытства. Казалось, она – персонаж из прошлого, героиня давно забытой пьесы. Я намеревался поговорить с Нэлл после суда, расспросить о Каро, заключить хотя бы перемирие теперь, когда мы навсегда расстались; но первая же моя попытка была пресечена в корне. До разговора дело просто не дошло. Я не требовал разрешения видеться с дочерью, пока дребезжала машина правосудия, но теперь получил судебное постановление и мог воспользоваться им официально. Каро отпраздновала свой третий день рождения, и мне хотелось ее повидать. Я написал Энтони и спросил, что мне следует для этого сделать. Через некоторое время мы договорились, что я приеду в Уитем. Нэлл не будет дома.
И вот в один прекрасный день я приехал на машине в Уитем и обнаружил, что Энтони тоже не пожелал со мной встретиться. Дверь отворила Джейн. Дома были ее двое детей и Каро; Джейн весьма умело пользовалась их присутствием как щитом, чтобы оградить нашу встречу от любого проявления эмоций: я не увидел ничего, кроме отчуждения и холодной вежливости. Она объяснила, что в полдень Энтони консультирует студентов и потом будет весь день занят, а Уитем слишком далеко от университета, чтобы ехать домой обедать. Я осознал свое поражение задолго до отъезда. Любая моя попытка отойти от разговора о тривиальных или сиюминутных сюжетах пресекалась. Она что, полагает – вина целиком и полностью моя? Это мне судить. Но ведь должна же она иметь собственное мнение? Что толку говорить об этом? Ни малейшего намека на тот летний день в Оксфорде, на наше прошлое. Соблазн заговорить об этом был поистине велик, но я знал – ничего, кроме резкого отпора, я не получу. Я неправильно воспользовался нашим прошлым, я повел себя недостойно. Мне оставалось лишь вынашивать обиду: какая гротескная несправедливость – винить меня за грех, который она же первая научила меня совершить! Как будто я изменил вовсе не Нэлл, а прежде всего – ей самой. Я понимал: она играет, не может быть она такой холодной и собранной на самом деле, только делает вид; но даже втайне она не испытывала смущения, это и раздражало меня больше всего. Ведет себя как героиня Джейн Остен, какая-нибудь Фанни Прайс137, ни на минуту не усомнившаяся, что живет в полном соответствии с традициями высокой морали, и не способная понять, что другие не следуют этим традициям не просто потому, что им постыдно недостает хорошего вкуса.